Дни нашей жизни — страница 41 из 47

У меня задрожали колени. То ли потому, что перед этим я в одиночку таскал тяжести, то ли от какого-то незнакомого, но волнительно удушающего чувства.

Собрав коробку, я понес ее за кулисы – там хранилось все, что было нужно для школьных мероприятий. Там же переодевался Глеб.

Оставив коробку в углу и уже развернувшись, чтобы пойти назад, я остановил взгляд на Глебе. На нем были только зеленые брюки, специально подобранные под костюм Принца, и он вот-вот должен был их снять. Уже расстегнул пуговицу. Ширинку. Потянул их вниз.

Это было самое обыкновенное действие. Сто раз видел. Нет, больше – миллион. Два раза в неделю в раздевалке перед физкультурой я наблюдал, как это делают десятки таких же парней, и ничего. А тут вдруг голова закружилась.

– Можешь подать рубашку?

Эта просьба снова заставила меня посмотреть на Глеба. Он попросил рубашку. Она висела на плечиках возле меня, у стены. Но его джинсы лежали рядом с ним, и я все никак не мог понять: почему он не надевает их, почему стоит в одних трусах и ждет, когда я принесу рубашку? Он хочет, чтобы я подошел? А если я подойду, что-нибудь наверняка случится. Весь этот запретный эротизм в воздухе… Я от него задыхался.

Я снял рубашку с плечиков и подошел к Глебу. Что-то застучало в висках. У меня не получалось дышать спокойно, изо рта вырывалось только прерывистое, взбудораженное дыхание. И это было видно.

Когда он брал рубашку из моих рук, наши пальцы соприкоснулись, и меня обдало жаром. Я подумал, что происходящее со мной похоже на болезнь.

– Мики. – Он негромко позвал меня, вынуждая поднять взгляд.

И вот он – мой первый поцелуй, которым я был вжат в холодную стену, – странный, мокрый, неприятный. Глеб прижимался ко мне, и я со стыдом понимал, что мне нравится, а потому хотел плакать, но сейчас это было бы глупо, ведь мы целовались.

Все длилось не больше десяти секунд, потому что, почувствовав его язык в своем рту, я решил, что это уж слишком, и отстранился. Глеб вопросительно на меня посмотрел.

– Не любишь целоваться?

– Не люблю, – быстро ответил я.

Он тоже часто-часто дышал.

Поцелуи – это ужасно. Мокро и противно, больше ничего. Наверное, потому что я целовался с парнем, а я же не гей, чтобы мне это нравилось, и вообще…

И вообще…

В этих беспомощных оправданиях я был готов дойти до слез. Потому что моему телу поцелуй понравился. Осознавать такое было ужасно, и мой мозг искренне повторял: «Какая гадость… Какая гадость…»


Когда я выходил из школы, меня тошнило, я был сам себе ненавистен. Оказавшись на улице, я будто наконец-то вышел на волю из безвоздушного пространства, снял скафандр. Противная слабость в ногах напоминала о случившемся, и, пытаясь ее унять, я сел на скамейку в ближайшем парке. Надо просто успокоиться.

Однако в памяти опять всплывало только что случившееся. Думая об этом, я снова чувствовал приятное напряжение в теле и неприятную тошноту в горле и отчаянно сжимал зубы.

На скамейку напротив сел какой-то парень. Старше меня – наверное, уже студент. Он выгуливал собаку – мелкую такую, почти карманную.

Я начал его разглядывать, как бы доказывая себе: «Вот, я смотрю на него, и ничего не чувствую. Совсем. Нисколько он меня не волнует, даже если разденется. Просто случилось что-то неправильное, какой-то баг, сбой в программе, а так парни – вообще не мое».

Я столкнулся с его ответным взглядом. Видимо, он заметил, что я его разглядываю. И, чтобы он ничего такого себе не подумал, я огрызнулся:

– Че ты пялишься? – И, тут же встав, пошел прочь. Еще окажется, что он сильнее меня, тогда будет совсем глупо. – И собака у тебя стремная, – огрызнулся я на прощание.

Уходя, я чувствовал себя таким крутым и таким жалким одновременно…

Недостойный

Когда я шел домой, мне казалось, что все прохожие знают, что произошло, точно случившееся написано в моих глазах и транслируется каждому, кто на меня посмотрит. И вот я шел по улице, как прокаженный, и представлял, как проходящие мимо люди кричат мне вслед.

Родители тоже узнают. Они поймут по моему взгляду, прочтут, словно написанное большими буквами у меня на лбу. Наверное, мне вообще не стоит возвращаться домой, потому что я их подвел. Гей, воспитанный геями, ходячий стереотип, радость православных борцунов и разочарование ЛГБТ-сообщества – вот кто я.

Я все еще чувствовал вкус того поцелуя и не знал, как от него избавиться. Купил мятную жвачку, но все равно не помогло. Вдруг это теперь навсегда? Вдруг я всегда буду жить с этим привкусом, с этой тяжестью в груди, с этим запахом лака для волос (им были уложены волосы Глеба), который все еще будто витал вокруг. И всегда буду помнить.

Я хотел забыть. Хотел навсегда стереть произошедшее из своей жизни. И глубоко дышал, силясь убедить себя, что этот сладковато-приторный вкус мне только мерещится.

Дойдя до дома, я еще с минуту стоял перед дверью, поправляя на себе одежду и разглядывая во фронтальной камере свое лицо: все ли с ним в порядке, нет ли чего-то, что может меня выдать? Лишь убедившись в этом в десятый раз, я негромко постучал.

Дверь открыл Лев. Без всякой подозрительности он непринужденно спросил:

– Вы так поздно закончили?

А меня обдало страхом – он все знает. Я посмотрел на него, ожидая, что сейчас, вот сейчас он скажет что-то типа «Как ты мог?», но он спросил:

– Ты почему такой мокрый?

Мокрый. Я мокрый. Почему я такой мокрый, что мы такого делали, что я мокрый?!

Черт, на улице дождь. Я просто шел под дождем и не замечал этого.

– Я остался убрать сцену, – только и произнес я.

Лев странно посмотрел на меня. Сбегая от его взгляда, я быстро снял верхнюю одежду и заторопился в комнату.

– Ты сегодня оставил сценарий в зале на столе, – сказал он мне вслед.

– Можете его выкинуть, – откликнулся я. – Он больше не нужен.

Я не хотел видеть никакого сценария, не хотел даже брать его в руки. Он писался для Глеба, он связан с Глебом, и он должен исчезнуть, как и все, случившееся сегодня.

За ужином я почти ничего не съел. Родители с нескрываемым беспокойством смотрели, как я вяло ковыряюсь в тарелке, и спрашивали, все ли хорошо прошло и все ли у меня в порядке вообще. Я отвечал свое дежурное:

– Все нормально.

Ваня сидел рядом, с аппетитом ел и болтал в воздухе ногами. Его легкомысленная беспечность почему-то раздражала меня.

Я надеялся, что больше никто не захочет со мной разговаривать и меня оставят в покое.


На следующий день в школе я впервые за учебный год сидел на переменах в классе, не выслеживая Глеба. Пытаясь что-то доказать себе или напомнить, я смотрел на фотографии Лены и с отчаянием сознавал, что больше ничего к ней не испытываю. Сердце перестало болезненно, ревностно и даже зло екать, когда я вспоминал о ней. Впрочем, была и хорошая новость: я больше не хотел видеть и Глеба, меня от него тошнило.

Я старался не вспоминать случившееся и уверял себя в том, что отчаянно вытесняю это из памяти как нечто травматичное, неприятное и болезненное, хотя глубоко в душе знал, что дело в другом. Просто, вспоминая, я понимал, что хочу, чтобы все повторилось…

На самом-то деле я был не против увидеть Глеба еще раз. Но теперь думал о нем в какой-то странной, неестественной для меня парадигме. Вдруг стало все равно, что он любит, чем занимается, стало плевать и на этот его театр, и на улыбку и голубые глаза; на все в нем, что очаровывало и заставляло любоваться им целыми днями; на все, от чего я не мог оторваться, почему боялся заговорить, боялся к нему прикоснуться, как к какому-то экзотическому цветку. Все стало липким, грязным, бессмысленным. Осталось только тупое животное желание повторить тот поцелуй, попросить его прижаться ко мне еще раз.

А я знал, что если не приду сам, то придет он, потому что после такого невозможно делать вид, что ничего не было.

И он пришел. На четвертом уроке, во время географии, я получил от него сообщение с просьбой выйти из кабинета. Можно было придумать миллион отговорок: и реальных, и выдуманных, – но вместо этого я незамедлительно поднял руку и отпросился.

Он ждал в коридоре. Встретил меня своей фирменной улыбкой Иванушки, но она не сработала. Я не растаял.

– Ты прямо как в тех глупых историях. – Глеб театрально закатил глаза. – «Ах, наутро он мне даже не позвонил…»

Я сдержанно молчал – мол, говори, чего хотел.

– Почему ты не написал? – уже серьезнее спросил он.

– А что надо было написать?

– Ну… – Глеб, кажется, растерялся. – Типа… Хоть что-нибудь. Нестандартная же ситуация.

– А мне показалось, что для тебя – стандартная.

– Это ты так комплименты делаешь? Намекаешь, что я хорошо целуюсь? – усмехнулся Глеб.

Его какая-то растянутая, несколько жеманная манера разговора, которой я не замечал раньше, вдруг начала меня раздражать. И это раздражение придало мне сил.

– То, что случилось вчера, неправильно. Я думаю, нам обоим стоит забыть об этом. И друг о друге.

– Почему? – Спросив это, Глеб медленно отошел к подоконнику, вынуждая меня пойти за ним, чтобы закончить разговор.

– Мне не нравятся парни. Это не для меня.

Он будто и не слушал меня, так увлеченно разглядывал фикус. Даже спросил: как я считаю, не вянет ли он? Я сказал, что нет.

Потом, словно опомнившись, он вернулся к разговору:

– Совсем не нравятся? – И я почувствовал, как его рука слегка касается ткани моих брюк.

Он едва до меня дотронулся, но то удушающе жаркое состояние стремительно вернулось. Борясь с ним, я проговорил:

– То, что я на тебя реагирую, это нормально. Просто гормоны, переходный возраст.

Я почти не дышал, потому что, если бы дышал, это было бы то вчерашнее дыхание, как после тяжелой пробежки.

А потом все закончилось. Он просто убрал руку. В этот момент я испытал разочарование; с ужасом я понял, что хочу попросить вернуть ее и сдерживают меня только мой внутренний стыд и мое отвращение к происходящему.