– Как поживаешь? – с наигранной заботой спросил Глеб.
– Отлично, – ответил я ему в тон. – А у тебя как дела? Нигде не болит?
Он прищурил левый глаз и склонил голову набок. Сказал совсем буднично:
– Будешь мне хамить – устрою публичный показ скриншотов из нашей переписки.
Все внутри меня куда-то ухнуло. Стало очень холодно. Какой же я идиот. Со злости я удалил весь наш диалог, а его кинул в черный список, но у него-то все осталось…
Однако я не показал ему, что запаниковал. Ухмыльнулся, повел плечом, а сам лихорадочно подумал: «Ему ведь тоже ни к чему рушить свой образ бабника и альфа-самца, надо давить туда».
– Устраивай, – спокойно ответил я. – Если уже придумал оправдание тому, зачем сосался с парнем в школьном туалете.
– Такие подробности можно и опустить, – заметил Глеб.
Я снисходительно посмотрел на него и спросил:
– Знаешь, почему я всегда выбирал вторую кабинку? Потому что она лучше всего просматривается с подоконника, на котором лежала камера.
– Какая еще камера? – усмехнулся он, показывая мне, что не верит.
Но я заметил, как уголок его губ дрогнул, прежде чем вытянуться в ухмылку. И додавил:
– Я всегда оставлял телефон на подоконнике, не замечал? – Я подошел к нему ближе и прошептал: – Как раз на случай, если ты вдруг решишь меня шантажировать.
Вернувшись за парту, я наконец-то по-настоящему запаниковал. Глеб вроде бы и растерялся, а вроде бы и не слишком мне поверил. Замечал ли он когда-нибудь, как именно я располагал телефон на подоконнике? Я рассчитывал, что нет, но если да, то он вспомнит, что телефон всегда лежал плашмя и мог снимать только потолок, а значит, я блефую. Что, если мой блеф разозлит его еще больше и натолкнет слить переписку из мести? Это ведь можно сделать анонимно: никто не узнает, что вторым собеседником был он, а у меня самого ничего не осталось, я все удалил…
В голову мне тут же пришла спасительная мысль: «Он-то не знает, что у меня ничего нет. Значит, тоже блефует».
Так и продолжались эти терзания; я то успокаивался, решая, что Глеб никому ничего не расскажет, то паниковал: конечно же, расскажет, и это очевидно. Измотанный сомнениями, я даже расплакался вечером, прямо за ужином. Ваня удивленно на меня уставился:
– Ты че?
А мне стало так стыдно, что я вроде бы взрослый старший брат, а реву чаще, чем он, и от этого стыда я зарыдал еще сильнее.
Лев отложил вилку и предложил мне выйти. Мысль, что он сейчас будет меня о чем-то спрашивать, приводила в ужас, но реветь вот так вот, за столом, было еще хуже. Поэтому я пошел за ним, и мы сели на кровать в моей комнате.
Какое-то время он молча смотрел, как я судорожно всхлипываю. Потом просто спросил:
– Плохо, да?
Он не уточнил, что плохо, кому плохо… Но я закивал.
– Хочешь рассказать?
Я интенсивно замотал головой.
– Не хочешь или не можешь?
– И не хочу, и не могу.
Он кивнул.
– Ладно. Но если сочтешь нужным – пожалуйста, расскажи. – С этими словами он приобнял меня за плечо и поцеловал в висок.
Потом он ушел, а я остался в комнате один.
И было так темно…
Кипяток
В школьной столовой было два негласных правила. Первое: нельзя занимать место за столом, если ты ничего не ешь или не пьешь. Второе: кипяток не бесплатный и стоит один рубль.
Но на всех переменах, кроме большой, предназначенной для обеда, школьная столовая пустовала, погруженная в тишину, и отлично подходила для интеллектуальных занятий и размышлений. Открыв в ней такое свойство, я проводил здесь все перемены, всякий раз покупая кипяток за право пребывания на чужой территории. Там же впервые за долгое время я вновь начал писать и с удивлением обнаружил, что изменился и в творчестве: я больше не мог написать ни сказку, ни фантастическую повесть. Все, что приходило мне в голову, было пропитано реализмом и трагизмом и отчетливо напоминало настоящую жизнь.
В каком-то смысле творчество меня спасало, позволяло сублимировать эмоции. После разрыва отношений с Глебом я думал, что уже никогда не заживу как прежде: голову занимали только мысли о том, что мы делали. Это приводило меня в ужас; мне казалось, что теперь вся моя жизнь будет подчинена одним только этим желаниям. Неужели так живут все? Или я просто приобрел зависимость?
И тогда я решил снова начать писать, чтобы отвлечься. Написанное я анонимно публиковал в интернете и, получая восторженные отзывы от читателей, все больше приходил к пониманию, что всю жизнь искал себя не там. В школе мне внушали про отсутствие литературного таланта, и я в это легко поверил, ведь скачивал сочинения из интернета и был не способен проанализировать ни одно классическое произведение так, чтобы сказать о нем хоть что-то внятное. Нет, я, конечно, мог бы написать, что вообще ничего не понял, но это было запрещено. А потому я жил в уверенности, что не умею писать, не понимаю литературу и вообще не достоин иметь к ней какое-либо отношение.
А тут вдруг непредвзятые посторонние люди говорят, что у меня талант… Или даже круче – «большой талант». И все стало неважным: если у меня есть талант, значит, есть дело всей жизни, а если есть такое дело, значит, все обретает смысл: моя жизнь, мои мысли, мое будущее. Мне всегда казалось, что во всем, чем человек занимается, должна быть какая-то великая цель и польза для общества, и очень переживал, что у меня такого дела нет. А когда оно появилось, я задумался: «Разве стоит тратить время на отношения? Время, которое можно посвятить искусству… Это же кощунство».
Обретение смысла жизни превратило меня в еще большего затворника. Даже в школе я прятался ото всех – в столовой. Научился незаметно писать на уроках и старался ни одной минуты не тратить на ерунду (а уроки в школе – это, конечно, самая большая ерунда). Ребята смотрели на меня как на сумасшедшего, но старались не беспокоить. Все-таки чем ближе старшие классы, тем проще находиться среди ровесников – их все меньше волнует, что ты странный.
Лишь однажды меня потревожили в столовой. Это сделал Глеб.
Не поздоровавшись, а сразу сев рядом, он спросил, не глядя на меня:
– Что ты хочешь за удаление тех видео?
На самом деле я уже почти забыл и о нем, и о том разговоре. Но сдавать позиции было рано, и я сказал:
– Ничего. У тебя переписка, у меня видео. Если не сольешь наши разговоры, то я не солью видео… с твоими навыками.
– Видео – это похлеще, чем переписка, – заметил Глеб. – Я готов заплатить за них.
Я опешил.
– Мне не нужны твои деньги.
– А это нужно? – Он положил руку мне на колено.
– Убери, – четко сказал я.
И заметил: это приятно, но удовольствие больше не управляет мной. Я остаюсь в трезвом уме и способен держать себя в руках.
Руку он не убрал. Произнес:
– Пойдем отсюда.
– Убери, – еще раз повторил я. – Последний раз прошу по-хорошему.
Когда его рука начала ползти выше, я дернулся. Гнев, отвращение и желание дать ему понять, что он не имеет никакого права вот так вот приходить и трогать меня, заставили меня вспомнить о стакане кипятка. В тот момент я бы предпочел винчестер, но на войне все средства хороши.
Я вылил на него воду: аккурат на ноги и, конечно же, на междуножный крендель, заменявший Глебу мозг.
Он вскрикнул, отпрянул от меня, закричал, что я идиот. С кухни кто-то прибежал на его крики, а я, быстро схватив свой блокнот, ушел.
В этот раз, конечно, было не как с Ильей. Я сделал это не импульсивно, а взвесил свое решение и даже прикинул, как лучше перевернуть стакан, чтобы получилось символично. Ошпарить кипятком все это ненавистное мне сексуально озабоченное мироустройство людей.
Я не жалел о своем поступке и не испугался его. Все-таки кипятком содержимое стакана было минут пятнадцать назад, когда я только его взял, так что яйца у Глеба не свернутся, разве что поболят денек-другой. Осознание свершенного возмездия придало мне сил, и я с ужасом подумал: «Теперь я знаю, почему люди убивают».
Пока шел до кабинета, размышлял: «Я, наверное, очень злой. Уже давно злой, и с возрастом моя злость становится все опасней. Конечно, можно сказать, что три года назад Илья пострадал от меня намного сильнее, чем Глеб сейчас. Но тогда меня официально оправдали состоянием аффекта, а сейчас я отчетливо понимал, что делаю. И оттого, наверное, мой поступок еще гаже и хуже, а мне даже не жаль».
И когда во мне поселилась эта злоба? В какой момент? Все свое детство я испытывал ужасное противоречие между собственной семьей и миром за ее пределами. У семьи были одни правила, у мира – другие. И люди по этим правилам всегда играли против нас. Наверное, тогда моя злоба и получила свое начало. Злоба в душе – она как навозная муха, может летать там сколь угодно долго, и никто о ней не узнает; вот только у мух есть свойство откладывать яйца, и со временем ты будешь настолько полон этих грязных насекомых, что схватишься за стакан кипятка, и рука не дрогнет.
В общем, я знал, что я злой. Хуже этого знания было другое: если бы я себе позволил, то был бы еще злее.
Меня вызвали к директрисе прямо с урока. Я пришел туда равнодушно-спокойный, все еще ни капли не чувствуя себя виноватым. Она сидела за столом, сверкая стеклами очков, так что было трудно понять, куда она смотрит.
– Ну, рассказывай, – как-то лениво потребовала она.
– О чем?
– Зачем перевернул на человека кипяток?
– На Глеба, что ли? – Я посмотрел на нее невинным взглядом. – Так я не специально, просто стакан стоял на самом краю и упал. Случайно.
– А Глеб сказал, что ты взял стакан в руку и сделал это намеренно.
– Странно, зачем он так говорит… Мы ведь друзья. – И абсолютно наивно спросил: – А что с ним?
– У него ожог. Почему-то твоему другу скорую помощь вызывала повариха, а не ты сам.
– Я думал, ничего серьезного, пошел на урок. Вода же была едва теплой. – Я понимал, что несу чушь, но мне это было уже безразлично.
– У него ожог, – повторила директриса. – То есть ты вину не признаешь?