Мать только рукой повела — не сбивай с мысли!
— Вот вы учитесь. Хорошо учитесь, характера хватает. И я горжусь. А кто вам эту возможность дал? При заводе школы да техникумы открыли, чтобы вам зря времени не терять и подметки не стаптывать, чтобы вас, недоучек, в интеллигенцию вывести. А вы еще смеете обижаться! Загордились вы, вот что! Все взяли, все получили — а отдавать кто будет? Да если бы меня или тебя спервоначалу так отпихивал бы каждый, как вы Кешку, — разве мы могли бы вот так... как теперь... Кто мы были четыре года назад? — И она шепотом, со страстной тоской ответила: — Брошенные. Ни себе, ни людям не нужные... вот кто!
Она отошла, села в свое кресло у окна, махнула сыновьям — уйдите, оставьте, дайте успокоиться.
Тихо стало в квартире.
Витька, посапывая носом, ушел в кухню, разобрал велосипедную втулку и начал промывать в керосине ее части, однако то и дело как бы ненароком заглядывал в комнату — мать сидела с книгой, но, кажется, не читала.
Николай лежал грудью на подоконнике и даже не пытался чем-нибудь заняться. Только прислушивался — что там мама? Но и о ней, и о Полозове, и о Воробьеве он думал с обидой. Пусть даже они правы, пусть! Но почему они не понимают, как ему тяжело?
Мать сама вошла к нему, легкой рукой обняла за плечи, произнесла одно коротенькое слово:
— Ну?
Он чуть повел плечами, высвобождаясь, исподлобья взглянул:
— Что?
Ее рука соскользнула с плеч, ласково прошлась по волосам:
— Когда ты неправ, Николенька, у тебя всегда такой вид делается, — бука.
Улыбнулась, щекой прижалась к его упрямо отодвигающейся голове:
— Я ведь все понимаю, Коля. Но ты уж переступи... что ж делать?
Было поздно, мать и брат давно уснули, когда Николай тихонько вышел из дому. Он присел на ступеньку парадной. Все было огромно вокруг — и возвышающиеся по бокам громады домов без единого огонька в окнах, и серый небосвод, упирающийся на горизонте в туманные очертания дальних крыш и подцвеченный там блеклыми красками догорающей вечерней зари.
Николай смотрел, как гаснут краски, — желтая становится совсем белесой, а лиловая сереет, и вот уже все погасло, и серые тона неба, домов, асфальта сгустились почти до черных. Пушкинские полчаса. Там, на взморье, Ксана вполголоса читала: «Одна заря сменить другую...», а Николай подхватывал: «Спешит, дав ночи полчаса…»
Лучше бы и не вспоминать ее сегодня! Далекой-далекой представилась Ксана — не дотянуться, не дозваться, да и посмеешь ли теперь, когда опять увидел себя ниже ее и хуже! Противно вспомнить: еще вчера самоуверенно думал, что почти сравнялся с нею, что вот еще взять городское знамя, и не стыдно подойти к ней, как равный к равной, чувствуя себя достойным ее. У-у-у, да разве в этом дело!..
В памяти промелькнули ее слова, сказанные в тот день, когда она зашла к нему: «Бывает так, что сознательно отказываешься от себя, от выбранного своего пути — ради общего дела...» Валя потом рассказывала, что Ксана плакала навзрыд, когда ее сняли с мастеров и перевели на комсомольскую работу. Плакала? Навзрыд? Он пробовал представить себе Ксану плачущей навзрыд — и не мог. Но ему было легче оттого, что он знал об этой ее слабости.
Да, но она-то подчинилась! — ради общего дела, как она сказала. Поплакала наедине с подружкой — и сделала так, как нужно. А я? Надо было уйти, пережить самому, подумать.... А я, болван, сразу ребят взбаламутил, к Воробьеву побежал, даже маму втянул...
На комсомольском комитете, конечно, заговорят об этом: «Пакулина-то хвалили, хвалили, а каким он себя проявил эгоистом и честолюбцем!» И Ксана услышит... Что она скажет? Что подумает? «А это случается. Сперва хвалишь, а потом и ругать приходится», — так сказал Воробьев.
Воспоминание о разговоре с Воробьевым прямо обожгло его. Он до зримости ясно представил себе цеховое партийное собрание и себя — на трибуне. Кандидата, желающего вступить в члены партии. Он будто слышал вопросы, обращенные к нему, — холодно-вежливые вопросы, на «вы», как к чужому:
— Почему вы протестовали против разделения бригады и отказались принять на выучку молодых рабочих?
— Правда ли, что вы по-обывательски решили, что вашу бригаду расформировали, расчищая путь назаровцам?
— Может ли коммунист и даже просто передовой советский человек уклоняться от общественного дела ради личной славы и выгоды?
Перед ним возникали лица его товарищей по партийной организации, лица, доброжелательно улыбавшиеся ему несколько месяцев тому назад, когда его принимали в кандидаты. И воображение придавало им теперь выражение отчужденности, разочарования, досады, презрения.
Да как же это случилось с ним?
Конечно, ничего непоправимого еще нет. Все можно исправить. Завтра же он поговорит с ребятами...
И вдруг его обожгла новая мысль — он же виноват именно перед своими ребятами! Растил, воспитывал, гордился ими, а когда им поручили трудное дело, в котором только и проявится по-настоящему все, чем они богаты, — не поддержал, не вдохновил, а сам пошел на поводу мелкой обиды и раздражения. Вот тебе и авангардная роль единственного коммуниста в бригаде!
Где-то поблизости хлопнула дверь, девичий голос воскликнул:
— Ой, уже рассвело!
Две девушки, гулко стуча каблучками, прошли мимо Николая, оглядели его, одна задорно спросила:
— Что, не пришла?
И обе со смехом заспешили дальше.
Да, пушкинские полчаса кончились. Сияние новой зари оживило край неба, бросив отсвет на длинное, узкое облако пепельного цвета, тянувшееся над горизонтом подобно лодке без гребцов. Громады домов, и ступени парадной, на которых притулился Николай, и молодые деревца вдоль тротуара будто просияли — нежный, еле уловимый свет скользнул по ним, и стали видимы чуткие к свету стекла на серых фасадах, и каждый листок на каждом дереве, и меловые полоски «классов», нарисованные детьми на асфальте, и круглый плоский камешек, покоящийся внутри мелового квадрата.
Нежная красота рассвета коснулась души Николая, и тем горше показалось ему все, что запутало и омрачило его жизнь. Он готов был безжалостно осудить себя — эгоист, зазнайка, «болен центропупизмом», как говорит Женя Никитин. Но все в нем восставало против таких обвинений. Не чувствовал он себя закоренелым эгоистом, для которого собственный пуп дороже всего.
Недавно, готовясь к докладу в молодежном общежитии, Николай спросил Воробьева: что такое гармония?
— Я теорию музыки не изучал, — ответил Воробьев. — Но, как я понимаю, это вот что: связь, сочетание звуков. Созвучность. А ты почему заинтересовался?
— Да так, хочу понять. Говорят, при коммунизме будет гармонический человек. Значит, все в лад, все созвучно?
Теперь он нарочно рисовал себе разные обстоятельства, когда личные чувства и общественный долг вступают в противоречие: вот начинается война, надвинулась опасность — нет, он идет в бой и ведет за собою других! Ксана согласилась поехать в Петергоф, а мастер просит: очень срочный заказ, поработай сверхурочно, — и он работает, ставит рекорд скоростной обработки, а потом спешит к Ксане, усталый и счастливый, и рассказывает... Да что же это за дурь напала на него сегодня? И если бы хоть кто-нибудь сказал ему, что тут дело именно в этом — в умении подчинить личное общему!
— А вот возьму и все три бригады вытащу! — сказал он себе, изо всей силы потянулся и встал, потому что в победном нарастании света уже наступало утро.
Источник света был еще за горизонтом, но узкое, недавно пепельное облако, похожее на лодку без гребцов, плыло теперь как бы по морю огня, и огненные языки лизали борта лодки. А потом облако разорвалось, и уже не лодка, а три огромные, синие, с пунцовыми краями бабочки затрепетали над вздымающимся пламенем, и ветер понес их в сторону, словно оберегая их нежные крылья.
Из-за дальних крыш выполз краешек солнца.
12
Проводив сыновей на выпускной вечер в техникум, Антонина Сергеевна постояла в нерешительности, так как ей очень хотелось сесть в кресло и почитать, хотя управдом еще утром просил ее обязательно прийти на собрание жильцов дома, потому что иначе «не будет кворума».
Наш народ знаете какой? — уныло повторял он. — Наш народ не вытянешь из квартир. А будет депутат — неудобно. Уж вы меня не подводите!
Дом был большой, густо населенный, но собралось всего человек пятьдесят, главным образом домашние хозяйки.
Управдом с безнадежным видом объяснил, что больше и не собрать, народ все занятый, рабочий. Он толково, но уныло доложил о том, как идет летний ремонт, а после него жизнерадостная толстушка Жарова, председатель комиссии содействия, сбивчиво, но бойко рассказала о работе комиссии.
Антонина Сергеевна добросовестно слушала и доклады и выступления жильцов, стараясь по выступлениям установить, кто из активистов дома поэнергичнее, за кого стоит голосовать в члены новой комиссии. Многие резко критиковали комиссию и ее председателя, и Антонина Сергеевна огорчилась: конечно, Жарова — болтушка и плохой организатор, но ведь у нее муж и четверо детей, и все-таки она старалась, за что же обижать ее?
Антонина Сергеевна уже надеялась, что прения кончаются, когда председатель собрания с некоторой торжественностью объявил, что слово предоставляется депутату горсовета товарищу Белковской.
Ксана Белковская! Никогда не говорили мать и сын об этой девушке, однажды заглянувшей к нему на часок, никогда не упоминал Николай ее имени, но с того воскресенья мать все время помнила о ней. И понимала, почему газетная вырезка с групповой фотографией, где в центре сидит комсорг цеха Белковская, вот уже год хранится у сына в ящике письменного стола.
С испугом и любопытством смотрела Антонина Сергеевна, как из середины маленького зала поднялась девушка в скромном, темном костюме, с темными косами, уложенными вокруг головы. Среди пожилых женщин, окружавших ее, Ксана показалась гораздо моложе, чем в то воскресенье, — почти девочка. Но девочка держалась уверенно, вышла вперед твердой, деловой походкой, остановилась у стола президиума в свободной позе человека, привыкшего выступать на людях, и заговорила смело и даже, пожалуй, резко.