через черный ход, навстречу выходящей публике. Противно, что надо прятаться и перебегать с места на место, пока не потушат свет. А шикарно было бы купить в кассе билет и спокойно усесться где-нибудь в двенадцатом ряду. Билетерша, та, с длинным носом, конечно, немедленно подскочит: «Мальчик, опять ты здесь? Твой билет!» — «Во-первых, не мальчик, а гражданин; во-вторых, вот билет; а в-третьих, нечего тыкать, мы с вами детей не крестили». — «Извините, товарищ, сидите, пожалуйста, я обозналась...»
Мотокросс... Здорово! У Павки Гуляева мотоцикл. Пых-пых-пых — весь район слышит, когда он едет. Скопить бы денег и купить мотоцикл. Ух, сила! В отпуск — туристский поход на мотоциклах. Нет, на мотоцикл не скопить. А вот на велосипед — можно. Откладывать на сберкнижку с каждой получки… Неужели ж я не сумею собрать? Как Витька Пакулин…
Матч на первенство...
«Зенит» — «Динамо».
Когда? В среду. Ну, это он попросту выклянчит у матери. Такой интересный матч! Полцеха сбежится. И к тому же — на новом стадионе! «Мама, вот тебе вся получка. Что я истратил — смотри сама, все записано, можешь проверить. А мне нужно в среду на матч, вся наша бригада идет, и весь месяц, сама понимаешь, я с этими ребятами как нянька...»
Три девчонки шли навстречу. Под ручку, в цветастых сарафанах, и у всех — купальники на плече. Где они купались, интересно знать? В Неве или на Островах? Все три — тонконогие и вертлявые, идут и вроде как приплясывают на каждом шагу. Две так себе, а в середке девчонка глазастая, как лягушка, и волосы, как пух, разлетаются во все стороны, нарочно, должно быть, не причесывается, чтобы все видели, как они разлетаются, желтые-прежелтые...
Девчонки заметили его внимание и прыснули со смеху. У глазастой глаза так и засверкали, а сама скривила губы — мол, совсем-то мне неинтересно, смотришь ты на меня или не смотришь.
Покраснев, Кешка пошел прямо на них, не сворачивая, и они не посторонились тоже. Он врезался в их цепочку, раскидал их руки и прошел, не глядя на них.
— Вот невежа! — вскрикнула одна из них.
— Но, но, потише! — кинул назад Кешка. — Цацы!
Ему очень хотелось оглянуться на ту, глазастую. Воображала! Он отошел довольно далеко, прежде чем позволил себе оглянуться. Три девчонки опять сцепились под ручки и удалялись, пружиня на каблучках тонкими ножками. Вот чудачки, не идут, а приплясывают. На таких-то каблучищах! Цацы и есть.
Больница была уже совсем близко, ожидание томительной и неизбежной канители вытеснило мысли о трех девчонках. Неужели опять придется подниматься в палату? Кешка часто приходил справляться о здоровье матери, но терпеть не мог навещать ее. Было что-то стыдное в том, как его обряжали в белый халат с болтающимися тесемками, как разворачивали его скромные гостинцы, проверяя, не принес ли он чего-нибудь недозволенного. И совсем уж стыдно было пробираться через огромную палату к дальней койке, где лежала мать. Женщины со всех коек пялили на него глаза, а потом встревали в разговор с глупыми вопросами: «Сынок? А с кем же он остался? Неужто с малышами сам управляется?» Но больше всего Кешка не любил ходить в больницу из-за томительного чувства жалости и нежности, какое возбуждала в нем мать. Выглядела она здесь совсем не так, как дома. Да и не разглядывал он ее дома; обычно бочком проскальзывал мимо, пока она не нашла повода для воркотни или не надумала послать его за чем-нибудь. И была она там или притупленно-молчаливой, утомленной, или раздражительной и придирчивой. Теперь она стала какая-то блаженная, гладкая, кроткая, и, о чем ни заговори, плакала. Увидав Кешку, она норовила при всех обнять и поцеловать его, без конца расспрашивала о малышах и обязательно всучивала ему пакетик со всякой снедью, сбереженной от завтрака и обеда, — кусок пирога, вареные яички, масло. Она не верила, что они сыты, и упрашивала Кешку привести хоть разок младших. Однажды он привел их, предварительно отмыв щеткой с мылом так, что они ревмя-ревели. Пуговицы он заставил их пришить все до одной, кричал на них, что на фронте солдаты пришивают сами и вообще он не нанимался к ним в няньки. Мать сразу приметила, какие они невероятно чистые и аккуратные, заставила их рассказать, как все было, смеялась и опять всплакнула. И, конечно, все больные впутались в разговор, и даже санитарки подошли повздыхать. Делать им больше нечего. Бабы!
Вот Карцева — та не стала бы реветь чуть что. Карцева, конечно, тоже женщина, но все-таки чувствуется, что фронтовик, офицер. И Катя Смолкина не стала бы ахать, та скорее отлает так, что будь здоров!
В больничной раздевалке было пусто. Толстая гардеробщица в белом халате дремала у своей загородки.
— За Степановой, на выписку, — робея, сказал ей Кешка.
— Сынок? — поинтересовалась, зевая, гардеробщица, неохотно поднялась, задрала голову к лестнице и неожиданно зычным голосом крикнула в пролет: — Ма-ня-а! За Степано-во-ой пришли-и!
Maть вышла нескоро. Сперва она мелькнула на лестнице в голубом халате и спадающих тапочках. Сопровождавшая ее санитарка взяла у Кешки авоську с вещами и куда-то увела мать боковым коридором. Они очень долго возились там. Мать вышла одетою уже во все свое, она даже шерстяным платком повязалась, хотя на улице теплынь.
— И лучше, а то продует с непривычки! — одобрила гардеробщица. — А какой сынок у вас хороший. Самостоятельный.
Мать, быстро взглянув на Кешку, твердо сказала:
— Да.
И взяла Кешку под руку.
Теперь, когда она была на ногах и одета как всегда, она показалась Кешке располневшей и отдохнувшей. Лицо у нее стало гладкое и белое, глаза ясные, добрые, рука тоже белая, мягкая и ласковая. Рука эта сжала и погладила Кешкины пальцы.
— Замаялся без меня, Кеша?
— Ну, чего там... А ты потолстела, мам.
— Отоспалась я, сынок. И меня все витаминами пичкали. Глюкозу иголкой вливали. Доктор говорил: заездилась, матушка, совсем заездилась. Пользуйся случаем — отдыхай!
— Ну и правильно, — солидно сказал Кешка. Его поразило это слово в устах доктора: заездилась. А ведь и впрямь она ни сна, ни покою не знала. Что такое после работы хозяйничать да за детьми следить, это он теперь узнал. А ведь она еще и мыла, и стирала, и обшивала всех. Кешке впервые пришло в голову, что она могла бы быть не такой раздражительной и сварливой, если бы снять с нее хоть немного забот и огорчений. Мало ли он сам доставлял ей неприятностей!
— Уж как меня выхаживали, как заботились, — медленно шагая рядом с сыном, хвастала Евдокия Павловна. — Если б я только не тревожилась, как вы там без меня... Сплю-сплю, и вдруг как подбросит меня: дети!
— Не одних ведь оставила! Слава богу, не маленький.
— Ох, Кеша!
— Да чего в самом деле! Ну, пойдем быстрее. Или трудно?
Ему было стыдно идти с нею под руку. Все смотрят и думают: кто такие? Почему она держит его, как маменькиного сына? Когда попадались встречные, он нарочно повышал голос и говорил про больницу или спрашивал мать, не кружится ли у нее голова.
— Будто ты — и не ты! — удивлялась Евдокия Павловна.
Уже у самого дома она обессилела и присела во дворе на скамью. И сразу набежали соседки, кто с расспросами, кто с рассказами.
— Ты посиди, отдохни, — сказал Кешка и помчался домой — только бы не слушать, о чем судачат женщины. Он ничего не имел против, чтобы они посудачили о нем. Впервые в жизни он не боялся этого. Но стоять и слушать — нет уж, спасибо!
Братишки были дома, притихшие и чистые, — уходя, Кешка строго-настрого приказал им помыться и одеться «по форме № 1». Гусаков тоже был тут.
— Не отпустили? — всполошился он, увидав, что Кешка один.
Чувствуя себя главным человеком в доме и никого не боясь, даже Гусакова, Кешка повесил кепку, снял пиджак, скомандовал малышам:
— А ну во двор, встречать маму! И только потом объяснил:
— Оставил ее внизу. Пусть подышит воздухом.
— Да как же одну-то? Дойдет ли?
— Зачем одну? Бабья там набежала целая толпа, — снисходительно проронил Кешка. — Неужто я буду их болтовню слушать? Мне своих дел не переделать.
И взял кастрюлю с супом — подогреть к обеду.
18
Расставив локти, чтобы уберечь Груню от толчков, Воробьев кое-как впихнул ее и Галочку в трамвай, а сам повис на подножке среди парней, вскочивших в последнюю минуту. Заполненные людьми трамваи, автобусы и троллейбусы нескончаемыми вереницами шли в одном направлении, словно весь Ленинград двинулся в этот час на Крестовский остров. Обратно трамваи бежали налегке, почти не задерживаясь на безлюдных остановках, а троллейбусы и автобусы надсадно гудели, раздвигая толпы встречных пешеходов, для которых тротуары стали тесны.
Поглядывая на раскрасневшееся от жары, улыбающееся лицо Груни, Воробьев с досадой думал о том, что в другое время эта поездка на новый стадион радовала бы его так же, как Груню и Галочку, а сегодня пришлась на редкость некстати. Больше всего ему хотелось остаться дома, посидеть одному. А тут трясись через весь город в этакой тесноте! На каждой остановке народу все прибавляется, Воробьева уже протолкнули в вагон, в знойную духотищу, которую не разгоняет и ветерок, веющий из раскрытых окон.
Наконец-то! Приехали. Вытерли распаренные лица, влились вместе с мощным людским потоком в молодой Приморский парк Победы — и сразу попали будто в другой край, в другой климат: так здесь зелено, душисто и свежо, такая нарядная ширь открылась глазам, так легко шагается по просторной аллее. Эта ширь создана словно нарочно для того, чтобы по пути люди успели сбросить свои повседневные заботы, подставить лицо солнышку, подышать полной грудью. Все здесь молодо: цветы только что высажены, деревья и кусты глядят подростками. И скамьи, и вазы, и киоски с водами, и раскинутые под открытым небом ресторанчики — все новенькое, только что установленное.
Тремя потоками от примыкающих к парку площадей стремились люди к стадиону имени Кирова — новой любви и гордости ленинградцев. Любители футбола растворялись среди тысяч людей, очень далеких от спортивных страстей и пришедших сюда, подобно Воробьеву, Груне и Галочке, погулять, развлечься, полюбоваться, внимательно осмотреть свое новое достояние.