Дни нашей жизни — страница 139 из 142

через черный ход, навстречу выходящей публике. Про­тивно, что надо прятаться и перебегать с места на ме­сто, пока не потушат свет. А шикарно было бы купить в кассе билет и спокойно усесться где-нибудь в двена­дцатом ряду. Билетерша, та, с длинным носом, конечно, немедленно подскочит: «Мальчик, опять ты здесь? Твой билет!» — «Во-первых, не мальчик, а гражданин; во-вто­рых, вот билет; а в-третьих, нечего тыкать, мы с вами детей не крестили». — «Извините, товарищ, сидите, по­жалуйста, я обозналась...»

Мотокросс... Здорово! У Павки Гуляева мотоцикл. Пых-пых-пых — весь район слышит, когда он едет. Ско­пить бы денег и купить мотоцикл. Ух, сила! В отпуск — туристский поход на мотоциклах. Нет, на мото­цикл не скопить. А вот на велосипед — можно. Откла­дывать на сберкнижку с каждой получки… Неужели ж я не сумею собрать? Как Витька Пакулин…

Матч на первенство...

«Зенит» — «Динамо».

Когда? В среду. Ну, это он попросту выклянчит у мате­ри. Такой интересный матч! Полцеха сбежится. И к то­му же — на новом стадионе! «Мама, вот тебе вся получ­ка. Что я истратил — смотри сама, все записано, мо­жешь проверить. А мне нужно в среду на матч, вся наша бригада идет, и весь месяц, сама понимаешь, я с этими ребятами как нянька...»

Три девчонки шли навстречу. Под ручку, в цвета­стых сарафанах, и у всех — купальники на плече. Где они купались, интересно знать? В Неве или на Остро­вах? Все три — тонконогие и вертлявые, идут и вроде как приплясывают на каждом шагу. Две так себе, а в середке девчонка глазастая, как лягушка, и волосы, как пух, разлетаются во все стороны, нарочно, должно быть, не причесывается, чтобы все видели, как они разлетают­ся, желтые-прежелтые...

Девчонки заметили его внимание и прыснули со сме­ху. У глазастой глаза так и засверкали, а сама скри­вила губы — мол, совсем-то мне неинтересно, смотришь ты на меня или не смотришь.

Покраснев, Кешка пошел прямо на них, не сворачи­вая, и они не посторонились тоже. Он врезался в их це­почку, раскидал их руки и прошел, не глядя на них.

— Вот невежа! — вскрикнула одна из них.

— Но, но, потише! — кинул назад Кешка. — Цацы!

Ему очень хотелось оглянуться на ту, глазастую. Во­ображала! Он отошел довольно далеко, прежде чем по­зволил себе оглянуться. Три девчонки опять сцепились под ручки и удалялись, пружиня на каблучках тонкими ножками. Вот чудачки, не идут, а приплясывают. На таких-то каблучищах! Цацы и есть.

Больница была уже совсем близко, ожидание томи­тельной и неизбежной канители вытеснило мысли о трех девчонках. Неужели опять придется подниматься в па­лату? Кешка часто приходил справляться о здоровье матери, но терпеть не мог навещать ее. Было что-то стыдное в том, как его обряжали в белый халат с бол­тающимися тесемками, как разворачивали его скромные гостинцы, проверяя, не принес ли он чего-нибудь недо­зволенного. И совсем уж стыдно было пробираться че­рез огромную палату к дальней койке, где лежала мать. Женщины со всех коек пялили на него глаза, а потом встревали в разговор с глупыми вопросами: «Сынок? А с кем же он остался? Неужто с малышами сам управ­ляется?» Но больше всего Кешка не любил ходить в боль­ницу из-за томительного чувства жалости и нежности, какое возбуждала в нем мать. Выглядела она здесь сов­сем не так, как дома. Да и не разглядывал он ее дома; обычно бочком проскальзывал мимо, пока она не на­шла повода для воркотни или не надумала послать его за чем-нибудь. И была она там или притупленно-молчаливой, утомленной, или раздражительной и придир­чивой. Теперь она стала какая-то блаженная, гладкая, кроткая, и, о чем ни заговори, плакала. Увидав Кешку, она норовила при всех обнять и поцеловать его, без конца расспрашивала о малышах и обязательно всучи­вала ему пакетик со всякой снедью, сбереженной от зав­трака и обеда, — кусок пирога, вареные яички, масло. Она не верила, что они сыты, и упрашивала Кешку при­вести хоть разок младших. Однажды он привел их, предварительно отмыв щеткой с мылом так, что они ревмя-ревели. Пуговицы он заставил их пришить все до одной, кричал на них, что на фронте солдаты приши­вают сами и вообще он не нанимался к ним в няньки. Мать сразу приметила, какие они невероятно чистые и аккуратные, заставила их рассказать, как все было, смеялась и опять всплакнула. И, конечно, все больные впутались в разговор, и даже санитарки подошли по­вздыхать. Делать им больше нечего. Бабы!

Вот Карцева — та не стала бы реветь чуть что. Кар­цева, конечно, тоже женщина, но все-таки чувствуется, что фронтовик, офицер. И Катя Смолкина не стала бы ахать, та скорее отлает так, что будь здоров!

В больничной раздевалке было пусто. Толстая гарде­робщица в белом халате дремала у своей загородки.

— За Степановой, на выписку, — робея, сказал ей Кешка.

— Сынок? — поинтересовалась, зевая, гардеробщица, неохотно поднялась, задрала голову к лестнице и неожиданно зычным голосом крикнула в пролет: — Ма-ня-а! За Степано-во-ой пришли-и!

Maть вышла нескоро. Сперва она мелькнула на лест­нице в голубом халате и спадающих тапочках. Сопро­вождавшая ее санитарка взяла у Кешки авоську с ве­щами и куда-то увела мать боковым коридором. Они очень долго возились там. Мать вышла одетою уже во все свое, она даже шерстяным платком повязалась, хо­тя на улице теплынь.

— И лучше, а то продует с непривычки! — одобри­ла гардеробщица. — А какой сынок у вас хороший. Са­мостоятельный.

Мать, быстро взглянув на Кешку, твердо сказала:

— Да.

И взяла Кешку под руку.

Теперь, когда она была на ногах и одета как всегда, она показалась Кешке располневшей и отдохнувшей. Лицо у нее стало гладкое и белое, глаза ясные, добрые, рука тоже белая, мягкая и ласковая. Рука эта сжала и погладила Кешкины пальцы.

— Замаялся без меня, Кеша?

— Ну, чего там... А ты потолстела, мам.

— Отоспалась я, сынок. И меня все витаминами пич­кали. Глюкозу иголкой вливали. Доктор говорил: заез­дилась, матушка, совсем заездилась. Пользуйся слу­чаем — отдыхай!

— Ну и правильно, — солидно сказал Кешка. Его поразило это слово в устах доктора: заездилась. А ведь и впрямь она ни сна, ни покою не знала. Что такое по­сле работы хозяйничать да за детьми следить, это он теперь узнал. А ведь она еще и мыла, и стирала, и об­шивала всех. Кешке впервые пришло в голову, что она могла бы быть не такой раздражительной и сварливой, если бы снять с нее хоть немного забот и огорчений. Мало ли он сам доставлял ей неприятностей!

— Уж как меня выхаживали, как заботились, — медленно шагая рядом с сыном, хвастала Евдокия Пав­ловна. — Если б я только не тревожилась, как вы там без меня... Сплю-сплю, и вдруг как подбросит меня: дети!

— Не одних ведь оставила! Слава богу, не малень­кий.

— Ох, Кеша!

— Да чего в самом деле! Ну, пойдем быстрее. Или трудно?

Ему было стыдно идти с нею под руку. Все смотрят и думают: кто такие? Почему она держит его, как ма­менькиного сына? Когда попадались встречные, он на­рочно повышал голос и говорил про больницу или спра­шивал мать, не кружится ли у нее голова.

— Будто ты — и не ты! — удивлялась Евдокия Пав­ловна.

Уже у самого дома она обессилела и присела во дворе на скамью. И сразу набежали соседки, кто с рас­спросами, кто с рассказами.

— Ты посиди, отдохни, — сказал Кешка и помчался домой — только бы не слушать, о чем судачат женщи­ны. Он ничего не имел против, чтобы они посудачили о нем. Впервые в жизни он не боялся этого. Но стоять и слушать — нет уж, спасибо!

Братишки были дома, притихшие и чистые, — ухо­дя, Кешка строго-настрого приказал им помыться и одеться «по форме № 1». Гусаков тоже был тут.

— Не отпустили? — всполошился он, увидав, что Кешка один.

Чувствуя себя главным человеком в доме и никого не боясь, даже Гусакова, Кешка повесил кепку, снял пиджак, скомандовал малышам:

— А ну во двор, встречать маму! И только потом объяснил:

— Оставил ее внизу. Пусть подышит воздухом.

— Да как же одну-то? Дойдет ли?

— Зачем одну? Бабья там набежала целая толпа, — снисходительно проронил Кешка. — Неужто я буду их болтовню слушать? Мне своих дел не переделать.

И взял кастрюлю с супом — подогреть к обеду.


18


Расставив локти, чтобы уберечь Груню от толчков, Воробьев кое-как впихнул ее и Галочку в трамвай, а сам повис на подножке среди парней, вскочивших в послед­нюю минуту. Заполненные людьми трамваи, автобусы и троллейбусы нескончаемыми вереницами шли в одном направлении, словно весь Ленинград двинулся в этот час на Крестовский остров. Обратно трамваи бежали налег­ке, почти не задерживаясь на безлюдных остановках, а троллейбусы и автобусы надсадно гудели, раздвигая толпы встречных пешеходов, для которых тротуары ста­ли тесны.

Поглядывая на раскрасневшееся от жары, улы­бающееся лицо Груни, Воробьев с досадой думал о том, что в другое время эта поездка на новый стадион радо­вала бы его так же, как Груню и Галочку, а сегодня пришлась на редкость некстати. Больше всего ему хо­телось остаться дома, посидеть одному. А тут трясись через весь город в этакой тесноте! На каждой останов­ке народу все прибавляется, Воробьева уже протолкну­ли в вагон, в знойную духотищу, которую не разгоняет и ветерок, веющий из раскрытых окон.

Наконец-то! Приехали. Вытерли распаренные лица, влились вместе с мощным людским потоком в молодой Приморский парк Победы — и сразу попали будто в дру­гой край, в другой климат: так здесь зелено, душисто и свежо, такая нарядная ширь открылась глазам, так легко шагается по просторной аллее. Эта ширь создана словно нарочно для того, чтобы по пути люди успели сбросить свои повседневные заботы, подставить лицо солнышку, подышать полной грудью. Все здесь молодо: цветы толь­ко что высажены, деревья и кусты глядят подростками. И скамьи, и вазы, и киоски с водами, и раскинутые под открытым небом ресторанчики — все новенькое, только что установленное.

Тремя потоками от примыкающих к парку площадей стремились люди к стадиону имени Кирова — новой любви и гордости ленинградцев. Любители футбола рас­творялись среди тысяч людей, очень далеких от спортив­ных страстей и пришедших сюда, подобно Воробьеву, Груне и Галочке, погулять, развлечься, полюбоваться, внимательно осмотреть свое новое достояние.