— Знаем, знаем!
Так же дружно приняли кандидатуру Воробьева, но тут встала Анна Карцева и попросила слова.
— Отвод? — удивился председатель.
Аня, не отвечая, вышла на трибуну. Лицо ее горело.
— Я все собрание думала: выступить или не выступить? — звучно сказала она. — И решила, что молчать нечестно. Скажу, что думаю, а ваше дело — решать. Я поддерживаю кандидатуру Якова Воробьева, но думаю о нем не только как о хорошем члене партийного бюро, но и как о хорошем секретаре партийной организации!
По собранию прошло движение. Не было ни одного возгласа, но тем выразительнее было это молчаливое, напряженное движение.
— Мы познакомились с товарищем Фетисовым, и он, кажется, всем нам понравился. Но сколько времени пройдет, пока он ознакомится со всеми особенностями нашего цеха? А ведь нам с завтрашнего дня работать во всю силу, если мы хотим дать досрочно четыре турбины. Здесь говорилось, что новый человек сумеет внести свежую струю. Но это, по-моему, недоверие к нашей организации. Свежая струя нужна там, где есть стоячая вода или болото.
Снова прошло по собранию движение, на этот раз движение явного и безусловного одобрения.
— Я не думаю, чтобы новый человек сумел помочь цеху лучше, чем товарищ, прекрасно знающий и положение, и людей, и задачи каждого участка. Вы посмотрите, какое творческое движение возникло в цехе по инициативе Воробьева! Это же неисчерпаемый родник! Кто же сумеет направить этот родник лучше того человека, что вызвал его наружу?
Ей ответил гул одобрения.
— Я предлагаю, товарищи, избрать в партбюро, а затем секретарем его, Якова Воробьева, коммуниста-фронтовика, нашего лучшего партгрупорга, рабочего-интеллигента новой формации. Это тоже будет свежая струя, но свежая и сильная струя нашей собственной реки, которую я считаю полноценной и полноводной!
Она сошла в зал под гром рукоплесканий. Ефим Кузьмич возмущенно проворчал:
— Расписала-то как! Послушать, так лучше его не найдешь во всей партии!
Но не выступил.
Диденко, менявшийся в лице от волнения во время речи Карцевой, стремительно вскочил. Ему пришлось оправдываться, что он совсем не имел в виду стоячей воды или болота, а слова насчет свежей струи употребил в том смысле, что...
— Зачем спорить, Николай Гаврилович? — перебил Раскатов. — Разберутся коммунисты! Народ сознательный. Собрание показало, что организация у вас боевая и очень сильная. Важен только опыт партийной работы, а у Фетисова есть этот опыт, причем опыт передовой партийной организации передового цеха, которая, в частности, очень много делает для того, чтоб инструмент поступал к вам бесперебойно.
— А почему они инициативу Воловика столько времени глушили? — крикнул Женя Никитин, и по собранию прошли шум, смех, веселые восклицания... Всех охватил азарт.
— Решайте, товарищи, — сказал Раскатов, чувствуя общее возбуждение. — Ошибаться нам некогда. Так что думайте и решайте сами. Ни райком, ни партком вам ничего не навязывают.
Следующей обсуждалась кандидатура Любимова. Собрание закричало: «Знаем, знаем!» — и благодушно проголосовало за оставление кандидатуры в списке, только несколько голосов напомнили:
— Критику учтите, Георгий Семенович!
Фамилию Полозова встретили горячо. Ефим Кузьмич высказал было сомнение, надо ли вводить в бюро и начальника цеха и заместителя, но в общем гуле выделился голос Кати Смолкиной:
— А мы не заместителя выбираем, а коммуниста!
Зато позднее, когда обсуждалась кандидатура Гаршина, несколько голосов запротестовало:
— Еще начальство? Это уж не партбюро будет, а оперативное совещание!
Гаршин попросил снять его кандидатуру, но те же голоса ответили:
— Ну вот, на собрании отмолчался, а тут выскочил!
— Зачем снимать? Голосование покажет!
Обсуждение заканчивалось, когда поднялся Ефим Кузьмич, потемневший, суровый и как будто постаревший.
— Я не сделал самоотвода вовремя, — тихо сказал он. — Но я вас прошу, товарищи, уважить мою просьбу и снять мою кандидатуру из списка. Очень прошу. Устал я. И в новом бюро работать не могу. И не буду.
— Ну вот! — совсем расстроившись, воскликнул Диденко. — Ведь мы же договорились, Ефим Кузьмич.
— Нет, нет, не могу. И не выбирайте, — упрямо сказал Ефим Кузьмич и сел.
Собрание молчало. Не хотелось отпускать старика из партбюро, но и не посчитаться с такой настойчивой просьбой трудно. Конечно, устал он... Только почему он надумал самоотвод к концу обсуждения, после выступления Карцевой? Обиделся? По-стариковски рассердился?
Неохотно, с воркотней, небольшим перевесом голосов коммунисты решили «уважить» просьбу своего старейшего товарища.
Наступил момент голосования. Раскрыв партийные билеты, члены партии потянулись к столу счетной комиссии. Получив бюллетени, отходили в сторону, еще раз продумывали список, вычеркивали фамилии тех, кого не хотели избирать, потом опускали листки в узкую щель ящика.
Досадуя в душе, что не имеет права голосовать, Николай старался по лицам голосующих понять, кого они вычеркнули и кого оставили.
Любимов и Полозов, опустив бюллетени, вместе ушли в цех проверить работу вечерней смены. Воробьев тоже пошел в цех, чтобы скоротать время и рассеять волнение. На сдвинутых в сторону столах появились шашки и шахматы. Кое-кто дремал, привалившись к стенке. Гаршин с веселой компанией стоял у окна в волнах табачного дыма и что-то рассказывал; оттуда то и дело доносился хохот.
Раскатов прохаживался по залу, задерживался то у одной группы, то у другой, охотно шутил в противоположность Диденко, который был явно расстроен и зол.
Николай Пакулин стоял у выхода на лестницу, ожидая появления счетной комиссии. Он мысленно уже давно и очень точно проголосовал, и теперь его лихорадило от нетерпения: так ли решит собрание?
Услыхав на лестнице голос Бабинкова — неизменного председателя счетных комиссий при любых цеховых выборах, — Николай бросился в столовую с криком:
— Идут! Идут!
Коммунисты мгновенно и почти бесшумно расселись по местам. Кто-то громко вздохнул, когда Бабинков особым, как говорили в цехе — «парламентским» тоном читал вводную часть протокола.
— Преамбула, — пошутил Гаршин, стараясь выглядеть равнодушным.
— Объявляю результаты голосования!
Бабинков запнулся, поглядел в сторону Фетисова и Диденко и торжественным голосом прочитал:
— Фетисов — двадцать пять голосов; Карцева — сто пять, Воловик — сто десять, Воробьев — сто пять; Любимов — семьдесят восемь, Полозов — сто три, Никитин — сто десять, Гаршин — двадцать пять, Смолкина — сто десять. .
Любимов, весь красный, прыгающими пальцами мял папиросу. Диденко вскочил, снова сел, быстро заговорил, пригнувшись к Фетисову. На Фетисова все старались не смотреть — он крепился изо всех сил, и всем было жалко его, потому что человек ни в чем не виноват. А Бабинков торжественно продолжал:
— Таким образом, по большинству голосов оказались избранными в партийное бюро: Воловик — сто десять, Никитин — сто десять, Смолкина — сто десять, Воробьев — сто пять, Карцева — сто пять, Полозов — сто три, Любимов — семьдесят восемь.
Ефим Кузьмич встал — высокий, прямой, нахмуренный, надел шапку, застегнул на все пуговицы пальто и медленно прошел через зал к выходу.
Воробьев проводил его растерянным взглядом. Чутье подсказывало ему, что Ефим Кузьмич резко и как-то вдруг рассердился на него. И он не мог понять, за что. Недоволен, что провалили Фетисова? Что выбрали Воробьева? Но ведь он-то, Воробьев, ни при чем, он-то этого не добивался, выступление Карцевой его самого ошеломило!
Раскатов говорил расстроенному Диденко:
— Что ж, Николай Гаврилович, век живи — век учись. Промеж начальства обговорили, а на люди вышли — и оконфузились. Тебе-то ничего, наука. А Фетисову за что страдать?
Аня Карцева, отстраняя толпившихся вокруг нее людей, подошла к ним и не без лукавства спросила:
— Сердитесь на меня?
Она торжествовала победу и не пыталась скрыть это. Диденко буркнул:
— Раньше бы спросила.
А Раскатов слегка обнял ее за плечи и повел к Воробьеву:
— Ну, голубчики, теперь держитесь.
13
Вечерело. Уже приближалось время белых ночей, и с каждым днем все позже темнело, уличные фонари висели в туманном полусвете, ничего не освещая.
Движение около завода затихло, — редко когда выйдет из проходной запоздавший работник. Дневная смена разошлась, вечерняя давно работает. Не слышно больше ни торопливых шагов, ни дружеской переклички возле учебного комбината: во всех его окнах горит свет, и с улицы можно увидеть ряды голов, склоненных над конспектами, юношу, пишущего мелом на доске... В этот час движение перемещается к Дому культуры — со всех сторон группки, пары и одиночки спешат к его освещенному подъезду.
Тихим переулком, взявшись под руки, шли туда две девушки, две подружки. Сперва торопливо — ведь скоро семь! — а потом все медленней, потому что возник разговор, который жалко оборвать.
— И что же он?
— Понимаешь, улыбается, смотрит... При встрече скажет: «Здравствуй, Валечка!» или: «Здравствуй, красавица!» — и все…
— Валя! Про него говорят, что он... ну, очень легкомысленный...
— Это неправда! Он просто красивый и веселый, про таких всегда говорят. И потом, Ксана, я все равно никого другого... ну, вот что хочешь пусть говорят!..
Ксана тихо сказала:
— Я думала, так только в романах бывает.
Слова подруги придавали особую значительность Валиным переживаниям, и Валя спросила с невольной снисходительностью:
— А у тебя, Ксана... ничего?
Ксана покачала головой, вздохнула и вдруг решительно сказала:
— А я вот что думаю, Валя. Если бы я полюбила, как ты... Я бы сама ему сказала. Взяла бы и сказала.
— С ума сошла! Что ты, Ксанка!
— Сказала бы.
Засмеялась:
— Ой, мне, наверно, нельзя влюбляться! Глупостей наделаю. Но все равно, маяться не стала бы.