Когда голова колонны вступила на проспект, Воробьев оглянулся — ох и мощь! На целый километр вытянулась заводская колонна, и многие сотни рядов как один шагают в ногу, и сотни плакатов повторяют слово — мир! мир! мир!
Девичьи голоса начинают первыми:
Песню дружбы запевает молодежь!
И хор голосов подхватывает:
Молодежь! Молодежь!
Эту песню не задушишь, не убьешь.
Не убьешь! Не убьешь!
Песня сама просит, чтобы ее пели все, и все поют; поет и Воробьев, легко и торжественно шагая во главе своего цеха, сдерживая себя, но все же слишком часто оглядываясь назад, где во втором ряду с краю идет Груня, — только оглянись, и видишь ее милый поющий рот и встречаешь ее горячие глаза.
А на улицах, выходящих к проспекту, толпятся колонны других заводов, оттуда приветственно машут руками, песню перебивают оркестры, но песня вырывается снова, залетая в раскрытые окна домов, на балконы, где толпятся женщины с младенцами на руках, старики, ребятишки, которым не с кем было пойти, и там тоже подпевают, потому что сама песня просит, чтобы ее пели все.
Идет завод «Красный турбостроитель», идет во главе района, растянувшись на целый километр, а за ним подстраиваются один за другим — металлургический, корабельная верфь, оптико-механический, приборостроительный... Идет трудовой, праздничный Ленинград, гремят вперебивку оркестры, взлетают и переплетаются мелодии песен, яркими пятнами вьются над колоннами знамена, и с красных полотнищ плакатов все те же слова говорят о воле народа — мир! мир! мир!
И о том же говорят, прочертив небо и растаяв в солнечном мареве, промчавшиеся над городом самолеты.
Они уже исчезли, промелькнув откинутыми назад крыльями, но только теперь доносится их могучий шум. Придерживая за плечи сидящую на перилах внучку, стоит на почетной трибуне старый мастер, старый коммунист Ефим Кузьмич Клементьев. Закинув голову, старается проследить взглядом полет, скоростью опережающий звук. Реактивные... хорошо! Вон теперь какая сила у нас самолетов, танков, гаубиц, а когда-то разутыми, с одной русской трехлинейной воевали, да все равно никакие черчилли и клемансо нас не одолели... Еще раньше вон там мы лежали, в Александровском саду. Какой шел противный леденящий дождь, как холодно было лежать на мокрой земле! А вот здесь, где трибуна, и правее — были баррикады юнкеров. Вон там, на ограде, мы пулемет установили. Гусак был веселый и злой, как черт, все хотел, чтоб путиловцы из пушек ударили — чего канителиться, ну его к богу, этот дворец!.. А все же не думали мы тогда, что добьемся такого! Хотя, впрочем, и тогда думали. Верили. «Вся власть Советам!» — вот это она и есть...
— Деда, а наш завод скоро пойдет?
— Скоро, Галочка, скоро.
Стоит на трибуне Николай Пакулин, — первый раз в жизни выпала ему такая честь. Принимает парад советских войск от лица трудящихся. Четкие квадраты выстроенных для парада войск на красавице площади, их торжественный марш мимо трибун, маленькие нахимовцы, которым все дружно рукоплещут, ленинградские гвардейцы в касках, с автоматами наперевес, зенитчики на машинах с длинноствольными пушками, поднятыми к небу, прожектористы с огромными своими прожекторами, чьи зеркальные стекла отражают заполненные людьми трибуны и голубое безоблачное небо.
Николаю не оторвать глаз от этого величавого зрелища, но все равно он чувствует, что рядом стоит Ксана, дружески опираясь на его руку и сложенной щитком газетой прикрывая лицо от солнца. Была у него минута гордости, когда они встретились здесь, на трибуне, и Николай впервые ощутил себя равным ей. Но гордость давно забылась и ее рука, лежащая на его руке, это просто — счастье, счастье, о каком еще вчера он и не мечтал.
— Смотри, Коля, там уже районы выстроились!
Площадь опустела, по ней цепочками разбегаются линейные с флажками, а у входов на площадь со стороны Невского проспекта и набережной уже колеблются густые колонны демонстрантов, выставив вперед сотни знамен. Все оттенки красного цвета собраны яркими гроздьями, и майское солнце щедро подчеркивает каждый из них.
— Наш район, видишь, Ксана? — Николай слегка сжимает ее руку, чтобы привлечь внимание. — И наш завод идет первым!
— Тронулись! Смотри, Коля, тронулись!
В лад грянули оркестры, в лад развернулись сотни знамен. Колонны вступили на площадь, тысячами лиц повернувшись к трибунам, вскинув для приветствия тысячи рук. Красные, зеленые, синие шары взметнулись над колоннами. И полетели, подхваченные воздушными струями, над площадью.
— Ксана, смотри, наша турбина!
— Как она хорошо выглядит, правда?
— А вон Диденко идет, видишь? Диденко и Алексеев! И Воробьев! А вон мои ребята — смотри, Ксана, — со знаменем, смотри! Видишь?
Стоит на трибуне Григорий Петрович Немиров. Солнце уже успело тронуть загаром его лицо. Он стоит и горделиво улыбается — хорошо идет завод! И турбина выглядит хорошо, приметно. Со всех сторон доносятся до Немирова возгласы: «Смотрите, как турбинщики эффектно идут!.. Это их новая турбина, знаете, мощная!.. Здорово!»
Григорию Петровичу хочется сообщить всем окружающим — это мой завод, моя турбина! Он счастлив. Третьего дня на первых страницах газет опубликовано приветствие заводу по случаю выпуска мощной турбины нового типа. «Директору завода т. Немирову...» Читают ленинградцы, читают уральцы — ого, товарищи, это же наш Немиров!
Он машет шляпой, ему очень хочется, чтоб свои, заводские люди заметили его привет. Но они не разглядят — где там! А вон Диденко... Алексеев… чудила, не пошел на трибуну! Тяжело ему с его больным сердцем топать. Почему я не подумал, что надо пойти со своими? Ничего, зато завтра соберемся все вместе — запросто, дружески отпраздновать успех. Это сблизит больше, чем если б я шел сейчас вон там, во главе...
Как растрогался Перфильев, что директор пригласил к себе, да еще с женой! И Ефим Кузьмич... А молодежь явно растерялась — эта девчушка вся покраснела, а Пакулин и не нашелся что ответить. Очень, очень хорошо придумала Клава!
А завод все идет, идет мимо трибун. Рядом с Немировым кто-то уверяет, что «Турбостроитель» уже прошел. Григорий Петрович возмущенно вмешивается:
— Ничего подобного! Еще и половина не прошла! Вон инструментальный цех идет, а за ним еще четыре.
Но вот прошел и последний цех. Маленький интервал — и начинается колонна металлургического. Ишь ты, толстяк шагает впереди, да еще как молодцевато!
— Смотрите — Саганский! — сказал кто-то за спиной Немирова.
«Эх, надо было и мне... Интересно, Волгин на трибуне или тоже идет с заводом?»
Когда подошел станкостроительный, Немиров сразу приметил высокую подтянутую фигуру Волгина. Как командир впереди своего полка, и походка воинская, четкая... Заметили наши, что другие директора идут? Вряд ли, в такой массе не разглядишь...
А праздничный поток не иссякает, гремят оркестры, перекатывается по рядам «ур-ра-а!». Плывут макеты изделий: во много раз увеличенный микроскоп, во много раз уменьшенный корабль, подъемный кран, наборная машина — линотип, всевозможные станки, галоша в человеческий рост, маленький цельнометаллический вагон, гигантская электрическая лампочка, пирамида из пестрых тканей...
— Чего только нет в Ленинграде! — воскликнул Николай. — Правда, Ксана?
Она посмотрела на него и улыбнулась. В ее глазах отражались красные пятна проплывающих мимо них знамен и цветные, взлетающие в небо шары — маленькие, яркие точечки.
2
Скинув пиджак и подтянув повыше рукава рубашки, Григорий Петрович растирал в тарелке горчицу, пока Елизавета Петровна чистила и раскладывала по селедочницам селедки.
— Гриша, поди сюда! — позвала из столовой Клава. — Как хочешь, вина маловато!
На трех сдвинутых вместе столах были уже расставлены всяческие закуски и прикрытые полотенцами домашние пироги, в центре красовалось длинное блюдо с заливным, мерцающим красными звездочками морковки, а между блюдами, тарелками и рюмками высились бутылки с вином и графины с настоянной водкой.
Клава стояла в дверях и критически оглядывала только что накрытый стол.
— Не вина, а водки маловато, особенно если принять во внимание Гусакова, — решил Григорий Петрович. — Сейчас пошлю Костю прикупить.
— А стол как тебе кажется? Ничего?
Он подошел к Клаве и поцеловал ее. Все, что она делала, было хорошо. Но какая она бледненькая сегодня!
— Ты здорова, Клава?
— Ну конечно! Просто немного замоталась.
Он знал — даже если ей нездоровится, она не скажет об этом, чтобы не портить ему праздник. Последние недели она очень много работала и была необычно возбуждена. На расспросы мужа уклончиво отвечала: «Ничего особенного, кое-что придумала и теперь воюю. Добьюсь — расскажу!» Если ей бывало трудно, она никогда не просила у него помощи. А Саганский любил пошутить по поводу ее самостоятельности: «Разве Клавдия Васильевна будет со мной советоваться, когда у нее дома такой могучий консультант!» — и очень сердил этим Клаву. Она не любила советоваться с мужем, хотя часто говорила с ним по общим вопросам экономики производства и, как понимал Немиров, деликатно направляла его мысли к этим вопросам, которые он, по ее мнению, недооценивал.
Григорий Петрович считал, что планирование и финансы — незыблемый костяк, который обеспечивает порядок в текущем, вечно обновляющемся процессе производства. Клава возражала — это душа движения и обновления. Мысль о том, что и экономист может быть новатором, видимо, увлекла ее. Что она придумала теперь и с кем воюет?.. Может быть, у нее какие-нибудь неприятности, которые она скрывает? Такая уж она, Клава. Даже свою тревогу о муже не показывала. Ведь знала, что с турбиной не ладится, и хоть бы словечко сказала! А когда испытание прошло прекрасно и в газетах появилось приветствие заводу, вот только тогда и понял Немиров, как она беспокоилась за него. Выбежала к нему навстречу, обняла, прижалась лицом...