В середине дня со стенда убирали разобранную турбину, и Гаршин затребовал мостовой кран. Аркадий увидел Валино помертвелое лицо, плывущее в вышине. Кран шел неровно, как бы спотыкаясь в нерешительности.
— Давай, давай, черт побери! — заорал Гаршин и вдруг осекся, увидав Валю, и больше не кричал, жестами показывая, что делать.
Все последующие дни Валя выглядела больною. Аркадий замечал, что девушки в цехе судачат на ее счет, но когда он приближался, они замолкали и смотрели на него с жалостным любопытством. Однажды ему удалось услышать, как одна из девушек говорила: «А он-то и смотреть на нее позабыл...» Аркадий прошел мимо, нарочно толкнув девушку плечом.
После работы Валя торопливо уходила с завода, опустив голову, избегая встреч. Ее поникшие плечи казались такими жалкими! Если бы он знал имя того человека, он мог бы тряхнуть его за шиворот и послать к Вале — «иди, утешь»...
Поняв это, он постарался разозлиться. Предпочла другого? Ну вот и получай! Эта мысль доставила ему короткую отраду, но в тот же вечер он снова издали шагал за нею, с тоскою глядя на ее поникшие плечи. Как всегда, она быстро вошла в узкий, темный двор. Он вытер кулаком затуманившиеся глаза, понял — слезы. И тогда сказал себе, что любит Валю несмотря ни на что, — даже такую, жалкую, любящую другого и обиженную другим.
Шагая по улицам как одержимый, неизвестно куда и зачем, он повторял себе неистово, злобно, сжимая кулаки: не могу без нее, все равно, пусть любит другого, не могу и не хочу без нее.
Пробегав весь вечер по улицам, неутоленный и неуспокоенный, он снова очутился возле ее дома и поднял глаза к верхним окнам. Они были темны, все — темны, будто верхние жильцы сговорились не зажигать света или разом все выехали. Только час спустя он заметил, что и в других окнах почти нигде не видно света, и понял, что уже ночь.
«На что я рассчитываю? Это же глупо!» — сказал он себе и стал трезво припоминать свои отношения с Валей. Чтобы проводить ее, нужно было навязываться в провожатые. Если он не был рядом в ту минуту, когда она уходила, она даже не оглядывалась. Если он предлагал ей прогуляться или пойти в кино, у нее всегда находились отговорки.
Он давно мечтал зайти к ней хоть на минуту, но когда он попросил разрешения занести ей домой книги, она вежливо отказала:
— Не беспокойтесь, Аркаша, принесите в цех, мне все равно сдавать в библиотеку.
Не беспокоиться! Тогда он половину ночи ворочался на койке, раздумывая, как это понять: боится она впустить его, что ли?
А было проще — он не нужен ей, совсем не нужен. Она и не думала о нем. Даже когда он шел рядом с нею, она думала о другом и любила другого... Но, может быть, именно теперь, когда она одинока и несчастна, она сумеет разглядеть, что рядом с нею человек, любящий ее по-настоящему и стоящий любви гораздо больше, чем тот подлец?
Глубокой ночью, устало шагая по улицам в свое общежитие, он твердо решил завтра же после репетиции сказать ей все, что он думает, предложить ей свою дружбу, помощь, предложить ей отомстить обидчику — все, чего она захочет.
На репетицию она не пришла, ее роль репетировала другая. С этою Джесси он просто не мог играть. Он сбежал с занятия и пошел к Аларчину мосту. Может быть, она заболела? Может быть, лежит там одна, без помощи?
Дворник сидел у ворот, попыхивая трубкой и косясь на Аркадия. Спросить у дворника, где живет Валя, показалось невозможным. Он отошел подальше и бродил по набережной, пока в последнем окне не погас свет.
Утром он догнал ее на улице и решительно сказал:
— Здравствуйте, Валя.
Она не ответила. Он настойчиво повторил свое приветствие, и она бросила, даже не посмотрев на него:
— Здравствуйте.
— Вы не были на репетиции.
— Я ушла из студии, — ответила она и ускорила шаг.
— Почему, Валя? У вас очень хорошо получалось.
— Так, — и вдруг, круто остановившись, быстро и зло проговорила: — Не выпытывайте, Аркадий, и оставьте меня, понимаете? Тут ничего нельзя изменить. И не ходите за мной. Я не хочу. Мне неприятно.
Он остался один посреди тротуара.
4
«Я теперь культпроп, ты знаешь эту работу лучше, чем я, и поймешь, как много забот и хлопот на меня навалилось».
Аня сидела в техническом кабинете и писала письмо, которое никак не писалось.
Уже давно можно бы уйти домой: посетители разошлись, кружки и школы отзанимались, — делать нечего. Но уходить из цеха не хотелось. Весь день в трудах, в спешке, а к вечеру все успокаивается. Неторопливо пройдешь по участкам, поднимешься на стенд, где уже идет подготовка к сборке второй турбины, заглянешь в конторку Ефима Кузьмича или в конторку Гусакова — послушать его незлобивую воркотню — и всегда встретишь или увидишь издали Полозова; то он на сборке, то на механических участках, то сидит с кем-либо из мастеров над графиком движения деталей. Проверка графика, конечно, на Полозове. Все самое трудное взваливается на него! Нарочно, что ли? Раньше они ссорились, и Любимов по всякому пустяку придирался к Алексею, а теперь обращается с Алексеем уважительно. Да только хорошего в этом мало! Он же, как барин, все больше отстраняется от повседневных цеховых забот, рассуждает о генеральной реконструкции цеха, собирается в Москву… а Полозов за него работай!
Полозов... О чем они говорили в тот вечер у директора, сидя на ковре, на подушках, которые он потихоньку стащил с дивана? Алексей сказал, что «в общем относится к женщинам скорее отрицательно», она подшучивала над ним, а он попросил:
— Вы только не кокетничайте со мной, пожалуйста. Дело в том, что я терпеть не могу женского кокетства.
Она опять посмеялась — обожглись?
Он кивнул и сказал:
— Пока вы мне кажетесь лучше других, так что вы, это самое, не портите впечатления, ладно?
А ей как раз и захотелось кокетничать с ним, особенно по дороге домой, когда Груня и Воробьев свернули в другую сторону и они остались вдвоем. Но в общем они себя чувствовали как два товарища, удивительно просто и легко. Интересно, что это была за женщина, о которую он «обжегся»? Давно это было? Кончилось это или нет? Нравлюсь я ему или нет? Он сказал в ту ночь: «Мне нравится, что с вами и помолчать можно». И действительно, большую часть дороги он молчал и мурлыкал под нос какую-то музыкальную фразу все одну и ту же, но на разные лады: «та-ти-та-тим-пам-пам! Та-ти-та-тим-пам-пам!» Под конец и она стала подпевать от нечего делать. «Та-ти-та-тим-пам-пам!» — а он вдруг спросил:
— Что это вы за чепуху бубните?
И очень удивился, узнав, что чепуха заимствована у него.
А третьего дня, после удачи Ерохина, он пристально поглядел на нее и сказал:
— Пожалуй, все-таки вас надо было послать на участок.
Через час он позвонил ей в техкабинет по телефону и почти накричал на нее:
— Вас включили в комплексную бригаду? Ну и действуйте, чего вы меня ждете, как маленькая? Берите Шикина, Воловика, работайте, думайте! Няньку вам что ли, нужно?
Аня сказала как можно строже:
— Даже если бы мне нужна была нянька, Алексей Алексеевич, я бы ей все равно не позволила кричать на меня.
А он вдруг сказал:
— Мне нравится, что вы такая зубастая! И повесил трубку.
Ей были приятны эти слова и приятно то, что теперь Полозов, видимо, надеется на нее, раз требует от нее самостоятельности. Значит, Алексей Алексеич, я могу не только «вдохновлять»?..
Она старалась — и не умела — написать об этом в письме, которое никак не писалось:
«Кажется, я начинаю оправдывать себя не только как энергичный «толкач», но и как инженер. Я понимаю, что это всего-навсего скромное начало, первая «заявка», но мне удалось ввести маленькое новшество на каруселях, оно дало эффект...»
Конечно, Ельцов порадуется за нее, но разве он может понять, как это было замечательно, когда цилиндр опустился наконец на планшайбу ерохинской карусели и Ерохин начал обработку двумя резцами, а все стояли, вслушиваясь в дружное гудение резцов. Аня слушала и слушала, вытянув голову над краем быстро вращающейся планшайбы, — уже научилась понимать, какой получается звук, если деталь вибрирует, и какой, когда деталь стоит прочно, неколебимо. Деталь стояла прочно, упершись боком в тяжелый угольник, а внутри нее два резца делали свое исконное дело, напевая в два голоса однотонную песню, и звук получался чистый, ровный.
Только после длительного наблюдения, когда Ерохин облегченно передохнул, Аня оторвалась от этой песни и взглянула на стоявшего рядом Полозова.
Он улыбнулся ей и сказал:
— Кажется, неплохо.
Она могла бы поручиться, что самые искренние поздравления и похвалы были им высказаны сполна.
«Очень был хороший день, когда опыт удался. Новый способ даст нам только на одной операции часов пятьдесят экономии, а по трем турбинам — полтораста. Но ведь можно применить его и на некоторых других деталях».
Так написала Аня, с досадой чувствуя, что эти часы экономии, такие важные для нее, для Полозова, для цеха, — Ельцову покажутся попросту незначительными. Подумаешь, полтораста часов! А то, что стоит за ними, — разве расскажешь человеку, который не живет всем этим день за днем? Разве расскажешь, что в тот день она шла домой счастливая, глубоко счастливая, и ее одинокая комната впервые не показалась ей одинокой? Что теперь она ходит по цеху совсем в ином настроении, чем раньше? Что Ерохин тоже выглядит счастливым, и часто замечаешь, что он поет за работой, а когда они встречаются — в его рукопожатии столько тепла и уважения, что ей самой хочется петь за работой, так что иногда, если в техническом кабинете никого нет, она напевает то самое «та-ти-та-тим-пам-пам!». Все это делает жизнь чудесной, — но об этом не расскажешь...
Похоже, Ельцов даже с некоторой ревностью относится к ее работе, в последнем письме он пишет: «Конечно, завод занимает тебя больше, чем я, но, может быть, ты возьмешь себе за правило отвечать мне хотя бы на каждое пятое письмо? Складывай их где-нибудь на виду, как увидишь — пяток набежал, садись и пиши несколько строк, а письма — в корзину. И копи снова. Попробуй, дорогая, мне все же хочется изредка узнавать, что ты и как».