Дни нашей жизни — страница 85 из 142

Но вдруг он вспомнил слезы в глазах отца и твер­дый мужской ответ: «И люблю». Вспомнил горькие сло­ва: «Старше станешь — поймешь, что такое женщина, которую полюбил». И он в смущении задумался о вели­кой тайне любви.

— Коленька, — позвала мать. — Коля, ты поговори с Витей.

Он даже вздрогнул, возвращаясь к действительности.

— Хорошо, мама, если ты хочешь. Что у нас выйдет с отцом, не знаю. Сторониться его я не буду. А зашто­пать то, что порвалось, сама знаешь...

Мать и не улыбалась как будто, а в ее голосе слы­шалась улыбка:

— Счастливой я стала теперь, Николенька. Пони­маешь? К старости, нежданно-негаданно, счастлива. И лишнего горя не хочу. Ни для кого.

Он растроганно обнял ее, поцеловал в ровную ниточ­ку пробора, стремглав бросился к себе, сел к столу, ут­кнул лицо в сложенные руки, заглотнул подступившие слезы. Как все сложно в жизни! Как трудно быть пра­вым!..

Мать прислушалась к тишине за одной дверью, к тишине за другой дверью и прошла в кухню. Виктор не пилил больше, — пила висела на гвозде там, где ей по­лагалось висеть, а Виктор сидел в своем углу, разло­жив перед собой выпиленные из фанеры дощечки, и смотрел прямо в стенку.

Мать взъерошила его волосы, пригладила их и ска­зала:

— Надо быть добрым, сынок. Виктор перехватил ее руку.

— Надо быть принципиальным, по-моему, — сказал он ломающимся голосом. — И ты меня не уговаривай. Я не женщина, чтобы размякнуть от жалобных слов.

Она засмеялась и поцеловала его. Смех у нее был мягкий, грудной; сыновья очень любили, когда она сме­ялась. Виктор повеселел, подтянул поближе свои до­щечки и начал объяснять матери, какой он делает ящик с перемычками — для инструментов, гвоздей и разных мелких деталей, чтобы его больше не ругали за беспо­рядок.

Одобрив его затею, мать вернулась в комнату, при­двинула к креслу настольную лампу, надела пенсне и раскрыла книгу в том месте, где была заложена спица.

Ей нужно было успокоиться и отвлечься, и поэтому она некоторое время прилежно, не отрываясь, читала.

Она пристрастилась к чтению недавно, вскоре после того как ушла с работы. Весь день она была одна. Кни­ги рождали мысли о жизни, об отношениях между людь­ми, о самой себе и о сыновьях. Домашние дела не ме­шали ей думать так, как она никогда до того не умела: сопоставляя разные явления жизни, подтверждая или отвергая укоренившиеся понятия, заново оценивая лю­дей и события. Она безусловно верила в подлинность всего, что рассказывалось в книгах, и герои книг были для нее живыми, реально существовавшими людьми.

Так же, как она иногда плакала над своей бедой или бедой подруги, она охотно плакала над книгами. Поплачет, а потом улыбнется, — от слез полегчало. В книгах она всегда находила свое.

Больше всего она любила книги о современной жиз­ни, — они помогали ей понять и самое себя и сыновей. То, что она вложила в своих мальчиков, — а вложила она душу и совесть, — дополнялось очень многим, до чего она и не додумалась бы, чего она сама не пони­мала. И она искала и часто находила в книгах то, что вело, вдохновляло и направляло ее сыновей, сравнива­ла их с полюбившимися ей героями и думала, думала — как направить мальчиков и все ли она сделала для них, что могла сделать?

Книги, в которых рассказывалось о простых женщи­нах, ставших большими работниками и знатными людь­ми, будоражили ее и расстраивали. Она примеривала по их жизни собственную незадачливую жизнь, вдумы­валась — что помогло им стать тем, чем они стали, спрашивала себя: а я не могла бы так? — и с удивлением понимала: могла бы. Только сама пропустила, проморгала свою жизнь!

Сегодня она была так утомлена, что читала бездум­но, погружаясь в мир чужих переживаний и находя об­легчение в чужом волнении, которое скоро перестало быть чужим, так как она, Антонина Пакулина, была уже не самой собою, а девушкой, охваченной тревогой и страстью, девушкой, встретившей своего любимого под дождем у ветхой заброшенной часовенки, над полураз­валившимся колодцем.

Она читала:

«Я могу вам сказать… хотите?.. отчего вы меня здесь застали. Знаете ли, куда я шла? — Инсаров с изумлением посмотрел на Елену. — Я шла к вам. — Ко мне? — Елена закрыла лицо. — Вы хотели заставить ме­ня сказать, что я вас люблю, — прошептала она, — вот... я сказала. — Елена! — вскрикнул Инсаров».

Она читала слова любви, какой никогда не знала сама, слова, звучавшие как присяга перед боем: «Где ты будешь, там я буду... Знаю, все знаю. Я тебя люб­лю...» И ей казалось, что это она готова идти на борь­бу, на лишения и опасности, даже на унижения, и это ее голову ласково приподнял Инсаров, в ее глаза по­смотрел и ей сказал: «Так здравствуй же, моя жена перед людьми и перед богом».

Это было так хорошо, что ей страшно стало читать дальше, она предчувствовала несчастный конец.

Отложив книгу, она сняла  пенсне, вздохнула и, оглядевшись, вдруг припомнила все, что так взволновало ее сегодня, усмехнулась и сказала себе, что никакого горя ведь нет уже, и очень странно, как это никто не понимает, что горе давно изжито и любовь тоже — при­ходил сегодня человек, ставший давно чужим. Почему думают люди — и сыновья, и подруги, и Гусаков, — что она все еще страдает, что она обрадовалась бы, если бы тот человек вернулся?

Она знала, что когда-то любила его, но сердце ее давно забыло эту любовь. Когда это было? Дворцовая площадь, запруженная толпами людей и сотнями крас­ных плакатов, колеблющихся в скользящих лучах про­жекторов. И крупный снег, падающий, падающий, пада­ющий с темного неба на плакаты, на плечи и шапки людей, на разгоряченные лица. Веселая карусель сне­жинок, струйками летящих на свету, и в этом призрач­ном свете, с тающими на лице снежинками — Петя Пакулин: он пятится перед строем, взмахивает руками, как дирижер, отбивает руками такт, и сотня голосов выкри­кивает хором: «Мы на го-ре всем буржуям ми-ро-вой по-жар   раз-ду-ем!»   Петя   скороговоркой   добавляет, блестящими глазами глядя на девушку Тоню, идущую в первом ряду: «Мировой пожар горит, буржуазия дрро-жит!» И все звонко и озорно подхватывают: «Апчхи!» — и хохочут. А Петя уже взял девушку под руку и шеп­чет: «Убежим отсюда вдвоем, хорошо?» И тот же Петя Пакулин в новом костюме, гладко причесанный, стоит перед ее мамой и нескладно делает предложение: «...в общем, пожениться... с вашей Тоней...», а Тоня под­слушивает у двери, дрожа от страха.

Потом события и годы спутывались. Да и много ли было событий в этой долгой жизни, называемой «заму­жество»? Рождение Николеньки, потом рождение Витюшки, дифтерит, выдвижение Петра Петровича масте­ром, потом старшим мастером, корь, переезд на новую квартиру в заводской дом, скарлатина у соседей и страх, как бы не заболели ее мальчики, Петр Петрович поступил в вечерний техникум, Петр Петрович вступил в партию... Вот, кажется, и все события ее жизни до войны. «Тонечка, это ты — жена?»; «Женушка, неужели ты сама испекла такое чудо?», «Тоня, ко мне завтра придут товарищи, напеки чего-нибудь получше!», «Обед готов, Тоня? Мне некогда», «Мать, обедать давай!..» Обед, уборка, стирка, штопка, уход за детьми, утренние хлопоты — мужа отправить на завод, детей — в школу, опять обед, опять стирка — круг ее жизни замкнулся, и ее уже все чаще называли «мамаша» или «тетя Тоня», и соседи хвалили: «Хорошо живете, муж непьющий, по­ложительный, и в квартире у вас аккуратно, — справно живете».

А человеком она себя почувствовала только в горь­кие дни, среди тревог и бедствий войны, — человеком со своим голосом и со своей волей.

С чувством гордости возвращалась она в родной дом — справилась одна, выходила и подняла мальчи­ков, заслужила от мужа и похвалу и благодарность. Да не услышала ни похвалы, ни благодарности.

Как он оскорбил ее тогда! Даже прийти объясниться с нею, ответить самому за то, что случилось, не нашел нужным.

Глазами, помутившимися от гнева и от обиды, смот­рела она на Лизу Баскакову, и ничего тогда не разгля­дела в ней, только обидчицу и разлучницу. «Если бы я в голод своим хлебом не спасла его, все равно его у вас не было бы!» — крикнула тогда Лиза. И еще крикнула: «У нас дочь!»

Случись это перед войною — истаяла бы от горя и стыда. А тут силы нашлись и гордости хватило — сама стала главой семьи, с детьми вместе наново создала и дом и семью. Обида подсказывала — отнять сыновей у от­ца, наказать оскорбителя презрением сыновей. Так и вышло. Но удовлетворение не пришло. Чем больше она общалась с людьми, читала и раз­мышляла, тем меньше ее занимала эта месть.

Постепенно, по крохам собирала она сведения о со­пернице, и настал день, когда она поняла — не соперни­ца ей Лиза; там — совсем другое, чего никогда не было у нее, никогда не было у Петра Пакулина.

Старый друг Иван Иванович Гусаков долго укло­нялся от тяжелого разговора. Однажды она напрямик потребовала:

— Скажите мне, Иван Иванович, правду. Мне легче будет.

И он сказал правду. Осуждал он и Петра, и Ли­зу — «перед детьми должны были остановиться, на не­счастье детей свое счастье не строят!» — но когда заго­ворил о Лизе, сквозь осуждение ее и сквозь сочувствие к горю своей собеседницы пробилось невольное восхи­щение. Хорошая, боевая и справедливая женщина! И в блокаду не только одного полюбившегося ей мужика — в заводском стационаре десятки людей выходила, спас­ла, «от смерти вырвала», самого Гусакова так же, как многих других. Пусть плохо, страшно, тяжко — духу не теряла, рук не опускала и еще других подбадри­вала. Первые фронтовые бригады по ремонту танков — это ее да Кати Смолкиной инициатива.

— А с Петром как у них вышло — не знаю, — раз­думчиво докончил Гусаков. — Видел я, что не сразу и не просто все сделалось. То тянутся друг к дружке, то убе­гают один от другого. То Петр мрачнее тучи ходит — и нарочно из цеха ни ногой, то Лиза к подружкам в обще­житии прибьется — и не выманишь. А потом завертело. Да и то сказать, Антонинушка Сергеевна, смерть тогда по пятам ходила, до мирной жизни — как до звезд дале­ко. Это понять надо. Кто беды наглотался, тот и до радости жаден.