Много позднее Антонина Сергеевна попала на общезаводское собрание по пересмотру коллективного договора. Сидела она как на иголках, — торопилась домой, — слушала невнимательно, да и не все понимала, о чем говорили. Председатель сказал:
— Слово имеет стахановка лопаточного цеха Баскакова.
Лиза была старше, чем показалась Антонине Сергеевне в первую встречу. Красивой она тоже не была, но оживление очень красило ее. Лиза с первых слов начала резко критиковать заводоуправление «и лично директора». Так она и говорила, задорно оглядываясь на Немирова и, видимо, не желая, чтобы ее упреки растворились в пространстве, адресованные большому и безликому «аппарату».
— Ох, и режет! — восхищались в зале.
Как ни была предубеждена Антонина Сергеевна, она не могла не заметить, что Лиза говорит и умно и справедливо. А Лиза уже перешла к внутрицеховым делам и обрушилась на руководство своего цеха за то, что оно боится новшеств.
— Что думают начальник цеха и старший мастер? Когда ни спросишь, отмалчиваются да успокаивают — не торопитесь, всему свое время, вопрос подрабатывается. А мы говорим: не выйдет отмалчиваться да раздумывать, когда лопатки сегодня тормозят выпуск турбин!
Многие улыбались: ишь ты, Лиза, и до мужа добралась, не пожалела!
Уходя с собрания, Антонина Сергеевна снова увидела Лизу около Петра Петровича; окруженные товарищами, они оживленно спорили, и оба, видимо, были довольны.
Смиряя боль, она старалась понять, что же такое случилось и почему. Она придирчиво пересматривала свою жизнь с Петром — перелистывала ее, как книгу, и с грустью видела, что книга скучная, все страницы похожи одна на другую. А ведь начиналась жизнь хорошо, интересно. Была и работа, и комсомольские споры, и бурные демонстрации протеста против какой-то угрозы Чемберлена, когда свистели и выкрикивали: «Лорду — в морду! Лорду — в морду!», и физкультурный парад, и катанье на лодках, и любовь с мечтами о том, что будут они жить лучше и дружнее всех, никогда не ссориться и не разлучаться. Что ж, и не ссорились, и не разлучались, да только воли оказались не две, а одна. Почему? У самой ли такой характер оказался, или не было в жизни большого, настоящего интереса? Теперь она понимала, что быстро увяла душа, замкнулась в своем маленьком мирке и мужу не стала ни другом, ни товарищем, ни даже возлюбленной, а только хозяйкой дома, стряпухой, прачкой да нянькой его детей. Первые годы он еще звал: «Пойдем погуляем, Тоня», но у нее оказывалось — то тесто поставлено, то белье замочено, то полы неделю не мыты. Придут в воскресенье товарищи — звать в кино, она предложит: «Идите, иди, Петюша, я пирожки задумала, к обеду возвращайтесь». Так и привык он: дома чисто, уютно, пироги испечены, рубашки наглажены — и все. Скучно ему стало дома? Наверное, скучно. Последние годы он и не бывал дома. Правда, занят был, учился, общественной работой увлекался, не гулял, но домой приходил как гость. С детьми поиграет — да и спать. Отстала она от всего, что занимало его, ни посоветовать не могла, ни обсудить вместе с ним.
Может, потому он и не мог расстаться с Лизой, хотя, конечно, и мучился и жалел семью. Все так. Но если Петру хотелось, чтобы жена была ему другом и соратником, почему он ни разу за столько лет не попытался поговорить с нею об этом? Разве она не поняла бы, не откликнулась всей душой? Мать с детства учила ее, что женщина должна быть образцовой хозяйкой, и она научилась и готовить, и шить, и гладить, и поддерживать в доме щегольскую чистоту, и сама всегда была опрятна, ровна, ласкова и с мужем, и с детьми. А большая жизнь прошла стороной — может, потому, что очень рано вышла замуж? Уйдя с работы после рождения Николеньки, она рассталась и с комсомолом. Думала она тогда об этом? Да, не раз думала. Собиралась сходить в комитет комсомола узнать, как же ей теперь быть, но не собралась. А потом вспомнила, что если не уплатишь взносы за три месяца, механически выбываешь. Схватила свой билет — пятый месяц пошел. Так и кончилась ее комсомольская жизнь. Если бы к ней, молодой матери, зашел кто-нибудь из комсомольцев, поговорил с нею, научил... Если бы Петр поинтересовался, посоветовал, предложил: «Иди в комитет, я пока побуду с ребенком»...
«Да что ты на других валишь? — останавливала себя Антонина Сергеевна. — Самой нужно было думать. Самой понимать. Вот Лиза не оторвалась же, а у нее тоже ребенок! Она еще других научит...»
Но ведь люди бывают разные?
Обиднее всего было то, что Антонина Сергееана понимала — изменилась она в войну, по-иному жила бы с мужем. Не пришлось. Поздно это все открылось ей — и жизнь прожита, и муж ушел, и здоровье утрачено, — к старости поняла, как надо жить...
8
Когда ленинградцев везли по Краснознаменску от недостроенного вокзала к гостинице, Саше Воловику казалось, что фантастическая машина времени перенесла его в годы детства, на площадку Днепростроя. Мужчины и женщины в комбинезонах и брезентовых сапогах перекликались громкими голосами людей, привыкших разговаривать на вольном воздухе среди шума работ. Паровозы-«кукушки» тащили по разбегающимся во все стороны путям платформы с камнем, бревнами, песком. На фасадах строящихся корпусов кумачовые, выцветшие от солнца и вылинявшие от дождей плакаты призывали: «Помните, к 1 июля мы обязались...», «Строители! От вас зависит...» Штабеля кирпичей, груды щебня, проплывающие в воздухе бадьи с бетоном и сплотки досок, лязг, шипение и грохот сотен машин, роющих землю, поднимающих грузы, дробящих камень, укатывающих гудрон, отсасывающих и накачивающих воду... и над всем этим шумом все время раздающиеся памятные звуки — тарахтенье грузовиков и подпрыгивающих на них грузов. Все было с детства знакомо, так и чудилось — вот-вот из кабины одного из грузовиков выглянет отец и крикнет: «Опять ты, Сашка, под колеса норовишь? А ну, геть до дому!»
Автомобиль выехал на широкое шоссе и помчался по нему. По бокам разворачивались и кончались картины большого заводского строительства со всеми привычными его принадлежностями — складами, конторами, мастерскими, парками машин. И только заканчивалась одна такая стройка, как начиналась другая, и сопровождавший делегатов представитель горкома партии коротко сообщал:
— Машиностроительный… Алюминьстрой... Тракторный...
А машина летела по гудронированной магистрали, обгоняя вереницы тяжелых грузовиков и желтых пассажирских автобусов.
— Наше Садовое кольцо. Как в Москве, а?
Делегатам уже казалось, что сменяющим одна другую стройкам нет ни конца, ни края, когда представитель горкома улыбнулся и крикнул шоферу:
— Ладно, Женя, хватит на первый раз! Сворачивай к центру.
Машина послушно свернула в боковую улицу. И почти сразу с двух сторон потянулись аккуратные домики, окруженные садами в яблоневом цвету. Потом появились дома побольше, городского типа, то и дело мелькали надписи — универмаг, кинотеатр, кафе, «Детский мир»... И вот машина вылетела на широкую и длинную улицу с многоэтажными домами.
— Наш Невский проспект.
В гостинице, перенаселенной так, как это бывает только на больших стройках, где волей-неволей размещают всех, кого надо, делегацию поместили в одну комнату, куда кое-как впихнули еще три раскладушки. Не успели приезжие помыться и перекусить, как пришли знакомиться местные работники, по-соседски забежали навестить земляков ленинградские проектировщики, за ними — ленинградские архитекторы. Все расселись на стульях, на койках и на скрипучих раскладушках, пошел общий разговор обо всем сразу, во время которого на Воловика навалилось множество новых сведений и новых проблем — инженерных, градостроительных, коммунальных.
В полночь погас свет.
— Это уж всегда! На ночь жилой сектор отключается, ничего не поделаешь. Давайте нам поскорее турбины для новой станции!
Гости расходились в потемках, натыкаясь на раскладушки.
Воловик подошел к окну и увидел раскинувшуюся до горизонта картину строительства, которой ночь придавала особую внушительность и таинственность. Среди мрака, поглотившего жилые кварталы, места работ обозначались яркими пучками света. Как гигантские колодезные «журавли», там поднимались и опускались стрелы подъемных кранов. Световым пунктиром рисовались дороги, иногда пунктир прерывался, и на бьющем сзади свету уличных фонарей выступали темные коробки больших зданий — еще без крыш, с просветами оконных проемов. Далеко за ними, словно звездный дождь, сыпались синеватые искры электросварки, бегло освещая вознесенные высоко над землей переплеты металлических ферм.
Тишина стояла за окном, только неподалеку тяжело ухало что-то — «баба», вбивающая сваи, или паровой молот? Да с пролегающей за углом гостиницы дороги почти без перерывов доносились все те же знакомые с детства звуки — тяжелое тарахтенье нагруженных машин и беспечное дребезжанье порожних.
С утра начался осмотр строек. Сперва Воловик с непосредственным любопытством глядел и слушал, потом спохватился — да что ж это я, ведь придется обо всем рассказать, отчитаться! Тогда он начал торопливо записывать все, что мелькало перед ним, все, что им сообщали. Писать стоя, на ходу, было трудно. Воловик спешил, буквы прыгали. Когда он вечером попробовал разобраться в своих записях, многое не разобрал, а кое-что успел забыть. Вот записано — 220 т. Что это такое? К чему относится? Кто его знает!
Пять дней пробыла делегация в Краснознаменном районе, и все пять дней были до предела загружены поездками, собраниями, встречами, беседами. Одно впечатление сменялось другим, еще более ярким, на них наслаивались новые… и о каждом Воловик думал: «Вот это я обязательно расскажу своим!» Он удивлялся, что Боков ничего не записывает:
— Да как же ты дома отчитаешься?
— Так и отчитаюсь, — улыбнулся Боков. — Посижу вечерок, подумаю — оно и определится.
Записная книжка Горелова вызывала у Воловика почтительную зависть — на одной страничке умещалось все основное, что нельзя было доверить памяти, и это основное было записано так сжато и точно, что и Воловику было понятно без объяснений, что к чему относится.