Дни нашей жизни — страница 91 из 142

И вдруг чувство протеста поднялось на смену отчая­нию. Собственно говоря, почему может старик требо­вать от вдовы своего сына такого самоотречения? Что за бред?

— Подождите, Ефим Кузьмич, — резко сказал он. — Вы о личном?

— Личное? — закричал старик. — Нет голубчик, тут за личным не скроешься! Подлость в личной жизни — это дело общественное! Партийное! И не будь тут дру­гой человек замешан, я бы тебя при всех опозорил! Я бы тебя на собрании отвел, как последнего сукиного сына и развратника! Я бы...

Задыхаясь от гнева и волнения, он схватился за грудь и грузно опустился на стул.

— Ефим Кузьмич, — почти шепотом сказал Воробь­ев. — Вы об этом так говорить не смейте. Себя я марать не дам, а уж Груню — отцу родному не позволю... Лю­бовь это, Ефим Кузьмич. Любовь. И подлости тут никакой нет.

Клементьев поднял лицо, ставшее землисто-серым и совсем старческим.

— Любовь, говоришь? — Он насмешливо сморщился и покачал головой. — Нет, Воробьев. Конечно, всякий мужик про любовь болтает, когда женщину обхаживает. Может быть, я стар и молодым не пример, но для меня любовь — человеческое чувство, человеческое, а не скотское. Ответственное. Душевное... А кто одних удоволь­ствий ищет, а ответственности прячется...

— Я прячусь?! — вскричал Воробьев.

Удивление и возмущение Воробьева были так искренни, что Ефим Кузьмич впервые повернулся к не­му с желанием понять.

— А как же не прячешься? Ребенка побоку, честь женскую побоку. Думаешь, не знаю?

Как ни был расстроен Воробьев, он засмеялся, обо­шел вокруг стола и положил руки на ссутулившиеся плечи старика:

— Так помогите мне жениться, Ефим Кузьмич. Я и сам измаялся. Сам больше не могу.

— Погоди, погоди, — бормотал Ефим Кузьмич, снизу вверх растерянно глядя на Воробьева. — Я что-то не пойму. Да почему же это у вас?

У Воробьева вдруг ослабели ноги, он утомленно опу­стился на стул напротив старика, взял руки Ефима Кузьмича в свои и начал тихо говорить.

Кто-то снова сунулся в комнату, но, увидав совер­шенно неожиданную и явно личную беседу старого и нового секретарей, почему-то взявшихся за руки, как дети, — еще поспешней, чем раньше, прикрыл дверь.

— Д-да, — протянул Ефим Кузьмич, подпер голову рукою и задумался — поникший, мрачный.

Воробьев с тревогой смотрел на него и молча ждал. А Ефим Кузьмич будто и забыл о нем, все думал и думал... Несколько месяцев подряд, ревниво наблюдая за Груней и стараясь понять, кто тот мерзавец, что тиш­ком обольстил ее, Ефим Кузьмич убеждал себя в том, что оберегает Груню, жалеет Груню, — ведь побалуется прохвост и бросит ее. Разве так поступают, если хотят жениться?.. Когда догадался, что человек этот — Во­робьев, бывший его любимый ученик, возненавидел и Воробьева. Не жалел слов, чтоб очернить его в глазах Груни. Подметив, что несколько дней Груня не уходит из дому, приглядывался — не грустна ли? Может, и бросил уже?

И вот все обернулось по-иному. «Помогите жениться, Ефим Кузьмич...»

Сидит перед ним Яков Воробьев, сидит и терпеливо ждет. Ответ ясен, а не вымолвишь. Стоит вымолвить это единственно возможное слово — и войдет этот хоро­ший человек в твой дом, войдет хозяином, сядет на тот самый стул, на котором сидел Кирилл, ляжет на ту же кровать и обнимет женщину, которую любил Кирилл. А Галочка! Галочке он будет — отчим. Чужой человек, которому наплевать на эту девочку, он не нянчил ее, когда она лежала в пеленках, когда ползала по полу в смешных фланелевых «ползунках»... он не томился страхом, когда она болела... он и не увидит, какая она ласковая и лукавая девчонка, самая лучшая на свете... Что она ему? Девочка как девочка, лишний рот и лиш­няя забота. Будет шуметь — прикрикнет. Ослушается — накажет. Попробует увязаться за матерью, когда пой­дут гулять в воскресный день, — с досадой скажет: не надо Галочку, на что нам она?

— У Груни — ребенок, — с усилием сказал он, не поднимая глаз.

— Знаю, Ефим Кузьмич.

И снова молчали оба, и, еще сильнее ссутулившись, думал Ефим Кузьмич о том, что против жизни не по­прешь, и кто его знает, долог ли его век, а Груне — жить, и если сердце идет наперекор уму, видно, сердце надо смирять... да и что тут скажешь? Как помешаешь?

Он поднялся, все так же не глядя на Воробьева, взял из-под пресса свой партийный билет, запрятал его в потайной карман, долго возился, застегивая карман английской булавкой.

— Жена моя, покойница, все, бывало, говорила: ка­кие вы ни есть умные, а женщину никогда до конца не поймете! — с кривой улыбкой сказал он. И впервые по­глядел прямо в глаза Воробьеву: — Что ж, Яков. Тут не мне решать — Груне.

И пошел к двери — мужественно подняв  голову, очень прямо и твердо ступая.


11


Весть о том, что Воробьев женится на Груне Кле­ментьевой, быстро разнеслась по цеху, и Воробьев це­лый день принимал поздравления и с блаженно-счаст­ливым лицом кивал в ответ на обычное «с тебя причи­тается».

К станку Груни тоже то и дело подходили подруги и товарищи, и все радовались за нее, поздравляли, и никто, видимо, даже мысленно не осуждал ее.

Поздним вечером того дня, когда Воробьев объяс­нился с Ефимом Кузьмичом, Груня смело, не таясь, прибежала к Воробьеву и упала к нему на грудь, смеясь и плача. Она ругала себя и тут же требовала, чтобы он поклялся, что не ругает ее, пересказывала свой разговор со свекром. Прижимаясь к Воробьеву, она принималась мечтать о том, как они теперь будут жить, снова смея­лась и плакала, и вообще вела себя как сумасшедшая. Отказавшись остаться у него, она передала ему пригла­шение Ефима Кузьмича прийти в субботу к восьми ча­сам, чтобы отпраздновать помолвку и все обсудить.

Шел восьмой час, когда Воробьев, наскоро переодев­шись, зашел в универмаг. Он купил новый галстук и здесь же у зеркала повязал его, выбрал колечко для Груни и в самом легкомысленном настроении подошел к прилавку детского отдела универмага. И тут совер­шенно растерялся.

На прилавке заманчивой цепочкой лежали погре­мушки — кошачьи головки, попугаи и металлические колокольчики. За ними, поблескивая алюминиевыми фа­рами, в ряд стояли машины, легковые и грузовые, лиму­зины обтекаемой формы и тупоносые тягачи с прицепа­ми, красный мотоцикл с кареткой и с металлическим мотоциклистом, сросшимся с машиной устремленной вперед фигурой. Под арками из цветных кубиков отды­хали две птички на широких лапах и зеленая лягушка с выпученными глазами и с таким выражением, будто она на минуточку присела и вот-вот поскачет. И у пти­чек и у лягушки торчали в боках заводные ключи.

На полках большие куклы, распахнув голубые гла­за, стояли в коробках. Клоун в красном колпаке сидел верхом на слоне, у которого мерно покачивался хобот, полосатый тигр смотрел на обезьянку, висящую в оран­жевом обруче. Большие пестрые мячи, волшебные фо­нари, детские велосипеды — трехколесные и двухколес­ные, голубые самокаты с алыми колесами, свисающий с потолка парашютист под зонтом-парашютом...

Из всей этой массы игрушек надо было выбрать один, самый подходящий, завораживающий подарок для маленькой незнакомой девочки. Холодком по сердцу прошла мысль, что девочка — чужая, непонятная, а должна стать родной.

Он видел эту девочку всего три раза. Однажды они условились встретиться с Груней в воскресенье днем в парке. Галочка с двумя другими девочками прыгала через скакалку. Они прыгали по очереди: две крутили скакалку сперва в одну сторону, потом в другую, а третья прыгала и визжала. Потом Галочка прыгала одна, выделывая всякие фокусы: поворачивалась во­круг себя во время прыжка, прыгала боком и назад, как-то по-особому перекручивала скакалку. Воробьев смотрел и не мог понять, как это она умудряется.

Вторично он видел ее вечером, на пустыре, когда Груня вывела дочку погулять. Галочка лезла к матери с болтовней, раздражавшей Воробьева, сердито коси­лась на приставшего к ним дядю, просилась домой. В руках у нее был тряпочный заяц, но заяц не занимал ее, она тащила его за ухо и пыталась всучить матери.

Третий раз он мельком видел ее в тот вечер, когда заходил с Воловиком к Ефиму Кузьмичу.

— Сколько стоит вон та кукла? — робко спросил Воробьев.

Кукла была роскошная, с закрывающимися глазами, но на нее у Воробьева уже не хватило денег. Продав­щица наметанным взглядом определила его неопытность и стала предлагать ему то одно, то другое, завела мото­циклиста, и лошадку с тележкой, и слона, который то­пал по стеклу, переваливаясь с боку на бок.

— А сколько стоит плита? — спросил он, заметив нарядную кафельную плиту.

Плита стоила дешево, и к ней продавщица приложи­ла еще лист картона с пришитыми к нему маленькими кастрюльками и сковородками и второй лист — со сто­ловой посудой. Она уверяла, что для девочки это чудес­ный, занимательный подарок.

Обрадованный, что выбор сделан, он расплатился, получил аккуратно перевязанный пакет и заспешил к Клементьевым.

Он заранее готовился сразу, ничего не говоря, на­деть на палец Груни колечко, и ему почему-то казалось, что она бросится к нему на грудь так же, как в про­шлую встречу, с тем же шалым выражением на сияющем лице.

Она сама открыла ему, но не обняла, а только креп­ко стиснула его руку и движением губ показала ему, что мысленно целует его. Она улыбалась, но Воробьев видел, что она чем-то взволнована и огорчена, хотя и пытается скрыть это. Колечко было уже зажато в левой руке, Воробьев надел его на палец Груни, Груня про­сияла и тотчас виновато оглянулась.

В дверях комнаты стояла Галочка и строго, не ми­гая, смотрела на них.

— Здравствуй, Галочка, — сказал Воробьев и протя­нул пакет. — Погляди-ка, что я тебе принес.

Галочка покраснела, но не двинулась с места. Во­робьев увидел в этом только детскую застенчивость, но Груня нетерпеливо нахмурилась и неестественно весе­лым голосом позвала ее:

— Иди же, доченька, взгляни, что тут такое.

И, прощупывая игрушки сквозь оберточную бумагу, воскликнула:

— Ого! Что-то острое! И большое! Интересно, что это принес дядя Яша?