Дни нашей жизни — страница 99 из 142

— Вальс, — шепнула Аня.

Он узнал этот вальс, он не раз слышал его по радио. Теперь, вплетенный в симфонию, он влился в поток чув­ствования и мышления. Человеческая душа с ее вопро­сом о самом главном, с ее осторожной жалобой присут­ствовала и тут, но жизнь словно кружила ее, лаская, уговаривая и втягивая в свой круговорот.

Вальс кончился, и в минутной тишине Алексей ска­зал себе: «Не хочу!»

Аня обернулась и спросила одними губами: — Чего?

Значит, он говорил вслух?

А музыка вновь поднялась и хлынула еще более ши­роко и мощно. Преломленная и окрепшая, основная ме­лодия достигла теперь высшей точки подъема, и так ясно звучало в ней утверждение, что Алексей понял: скоро конец. Ничто не забыто и не снято, говорила она, но все понято и все решено; вот истинное решение, вот путь, вот свет. У тебя может быть другой путь и другой свет, но только твердое решение дает просветленную яс­ность и утишает боль, и нет уже смятения, и растет, ра­стет и ширится прекрасная, жизнеутверждающая сила, и в ее победе — преодоление и утверждение всего.

Несколько минут спустя Аня и Алексей вышли в про­хладу весенней ночи. Алексей взял Аню за руку и потя­нул в тенистый сквер на площади Искусств. Под деревь­ями было почти темно, только в просветах между лист­вой мерцало светлое небо.

Они сели на скамейку. Он попросил:

— Сядьте поближе, хорошо? И дайте руку.

Где-то в пространстве, слышная только им двоим, еще звучала музыка. Рядом, у подъезда Филармонии, быстро редела толпа, затихали вдали шаги и голоса. Возникла, зашумела на сотни ладов и постепенно рас­таяла другая толпа — у Малого оперного театра. Из­редка проносились мимо автомобили, сверкнув на пово­роте фарами и отбрасывая на песок дорожки тусклые пятна света. Волны музыки, слышные только двоим, перекатывались через шумы города. Потом и они затих­ли, как море при полном безветрии, и стали слышны гулкие удары сердца.

— Я, кажется, очень полюбил вас, Аня.

Она только чуть повернула к нему лицо, когда он обнял ее и еще неуверенно, бережно притянул к себе.


15


Выдвигая пешку на правом фланге, Иван Иванович сказал с неодобрением и даже обидой:

— Опять Валю с Аркашкой повстречал. До чего быстро утешилась!

Ефим Кузьмич закрыл своей пешкой дорогу против­нику и немного погодя возразил:

— Ничего мы не знаем. В женском сердце разоб­раться — это, брат, вроде как в глухом лесу ночью дорогу искать.

Иван Иванович передвинул другую пешку, открывая путь своему слону, и вздохнул:

— Хорошая она девушка. Аркашка против нее — тьфу...

Любопытство томило Гусакова уже несколько дней, и он спросил как бы невзначай:

— Чего он к тебе приходил? Советоваться, что ли?

Ефим Кузьмич не ответил, пристально разглядывая расположение фигур на доске и взвешивая, какую ка­верзу готовит Иван Иванович. Была у Гусака привычка затеять интересный разговор и под шумок перехитрить противника.

Ефим Кузьмич укрепил пешку на левом фланге и только тогда заговорил о том, что интересовало обоих:

— Не люблю я быстро о людях судить. Ну что ты знаешь об Аркадии? Чего ты приговор объявляешь, ког­да человеку двадцать четыре года? Год назад я бы за него полушки не дал, а сейчас… Вот пришел он, то да се, а я вижу — изныло у парня сердце. Спрашиваю — жениться не думаешь? А он: «Скорее топиться придется, Ефим Кузьмич». Видишь, как дело-то оборачивается?

— Ну-ну, — поторопил Гусаков, а сам с невинным видом перевел слона на свободную диагональ.

— Ну-ну, — насмешливо повторил Ефим Кузьмич, имея в виду нехитрый замысел противника.— Так вот, говорит, я ее утешил, а она душу из меня вынула… Да... Неправда, говорю, Аркаша. Душа в тебе только сейчас и обнаружилась. А если с непривычки горяча — вынь, обдуй и положи обратно. Засмеялся, а у самого чуть не слезы в глазах. Да как, говорит, Ефим Кузьмич, как же обдуть? Вы шутите, а мне не до смеха. Я гово­рю: не шучу я, а радуюсь. Был парень — одна видимость, а стал — человек.

— Шах королю!

— Да не пугай ты, Иваныч, не пугай! Мы конем прикроемся, и все! Так вот, говорю: от любви, парень, не помирают. Если бы от любви помирали, хоронить не поспевали бы, и жить было бы некому. Любовь — она такая, что или крылья за спиной, или на стенку ле­зешь, а год, два пройдут — и сам над собой улыбнешь­ся: вот сумасшедший был! Полюбит тебя Валя или не полюбит, говорю, а человек ты теперь — сам по себе, ну и двигай дальше!

Ефим Кузьмич сделал ход и, оглядев изменившуюся ситуацию на доске, добавил:

— А между прочим, парень стоящий. И я бы на ме­сте Вали призадумался... Ну, Иваныч, ешь мою пешку, бог с ней! Хорошего аппетиту!

Иван Иванович, как всегда, без размышлений раз­менял пешки на левом фланге и вдруг сообразил, что этим он открыл дорогу ладье противника и что Ефим Кузьмич предусмотрительно обеспечил ладье надежную защиту.

— Фу ты, дьявол! — рассердился Иван Иванович и задумался, зажав в кулаке слона, которого некуда было поставить.

Ефим Кузьмич откинулся в кресле и закурил. Он был очень доволен и тем, как повернулась игра, и смя­тением своего друга, и тем, что в квартире стояла мир­ная тишина. Ведь вот по-разному бывает в доме тихо: одно дело, если все разбежались из дому и даже Галоч­ка на улице,— тогда тишина скучная, немного тревож­ная, и хочется, чтобы скорее все собрались; перед заму­жеством Груни бывало и так, что семья в сборе, а тиши­на гнетет, ладу в доме нет; другое дело теперь — тихо в доме потому, что Яша готовится к докладу, а Груня шьет, — ничего не скажешь, хорошо они живут, Груня прямо расцвела после долгого вдовства, и всего-то ей те­перь хочется: и гулять, и наряжаться, и мужа лелеять! Такое теперь выражение лица у Груни, что бы она ни де­лала, будто лучше этого дела нет на свете, даже когда посуду моет, даже когда кастрюли чистит. Ну, а Галоч­ка... где она и что делает?

Ефим Кузьмич встал и заглянул в столовую. Груня подняла голову и улыбнулась Ефиму Кузьмичу так, будто для нее было наслаждением увидеть его морщи­нистую, усатую физиономию. А ведь сколько месяцев глаза отводила, сквозь зубы отвечала, в дом входила как в тюрьму, а убегала из него — как виноватая, укры­вая платком лицо... А сейчас стала вроде блаженной. Обидно бывает, и хочется иногда попрекнуть ее, да язык не поворачивается. Только одно позволил себе Ефим Кузьмич — незадолго до свадьбы молча снял со стены в ее комнате портрет сына и унес к себе. Груня увидала — побелела вся, но ни слова не возразила. Ночью услышал — плачет. А наутро встала — будто ни­чего и не было... Э-эх, жизнь ты, жизнь!

Пройдя через столовую, Ефим Кузьмич как бы невзначай заглянул в комнату, где жили теперь Груня с Яшей. Яша сидел за столом и делал выписки из книги.

Галочка играла на полу с собакой. Злая к чужим, Ра­ция с первого дня признала Галочку своей и позволяла ей садиться на спину, дергать за уши и даже впрягать себя в тачку.

Воробьев обернулся и похлопал ладонью по раскры­той тетради.

— Я, как подготовлюсь, прочитаю вам, хорошо?

На общие темы им всего проще беседовать, тут не­вольно забывается, что все-таки Воробьев чужой и что сам Ефим Кузьмич нынче уже не свекор для Груни, а так себе — в чужой семье сбоку припека.

— Давай, конечно.

Ефим Кузьмич хотел было расспросить, как Яков строит доклад, но вдруг заподозрил, что Иван Ивано­вич пока переставит или втихомолку снимет фигуру, — ради выигрыша Гусак и сплутовать способен, это за ним водится издавна.

И Ефим Кузьмич заспешил к себе, придирчиво про­верил положение на доске и даже пересчитал выбывшие из игры фигуры — нет, пока все в порядке.

— Не больше года думай, Иван Иваныч, не больше года! — насмешливо напомнил он, усаживаясь.

Сквозь приоткрытые двери Груня слышала шуточки стариков в одной комнате и шепоток Галочки да поскри­пывание стула в другой. Ее пальцы быстро и ловко про­дергивали иглу сквозь край узкой складочки, в то время как все ее мысли были прикованы к соседней комнате, где занимался Яша. Яша дома, дома, дома, это его дом, он приходит сюда домой, он занимается дома, дома ему лучше, чем где бы то ни было... Об этом можно было думать без конца, на разные лады повторяя одно слово. «Ты когда придешь домой?» — спрашивала Гру­ня в цехе. «Я буду готовиться дома», — говорил Яша то­варищам. Они оба еще не привыкли к этому слову и повторяли его как можно чаще.

Подруги, качая головой, упрекали Груню:

— Ох, избалуешь на свою голову! Пусть он за то­бой ухаживает. Чего ты перед ним стелешься?

Груня беспечно смеялась:

— А  до  чего  ж  это сладко — баловать  своего человека! Я его поначалу так намучила, что до конца жизни хватит!

Подруги убеждали: сперва всем сладко, а потом, не успеешь оглянуться, муженек уже не благодарит, а тре­бует, не просит, а покрикивает; мужа с первого дня на­до в руки забирать, иначе — наплачешься!

— А он у меня в руках, — отвечала Груня с шалой улыбкой. — Обниму его крепко-накрепко — вот и в ру­ках, и вырываться не хочет!

Как объяснить им, что не может быть у них ни раз­молвок, ни привычной супружеской скуки, что у них — любовь, какой, наверно, и не было еще на свете. Никому не понять, как им хорошо вместе и как они подошли друг к другу, Бывает, что любят сильнее? Нет. И рань­ше любила его, страдала и любила, но были они — каж­дый сам по себе, и мучили друг друга, и всякие сомне­ния надумывали, а все потому, что им надо было вместе быть, всегда вместе, две жизни — как одна. А теперь да­же дух замирает, даже голова кружится, до того хоро­шо с ним.

Так думала Груня, ногтем разглаживая наметанные складочки и прислушиваясь, как поскрипывает Яшин стул. Вот Яша потянулся за чем-то — за книгой, навер­но. Вот он уселся поудобнее, чтобы писать. Не мешает ли ему Галочка? Нет, она совсем тихо бормочет себе под нос. И хорошо, что она — там.

А Галочка бормотала прямо в настороженное ухо Рации:

— Ты только зарычишь — они и разбегутся. Кусать не надо, все-таки жалко их, а ты рычи, рычи...