Дни. Россия в революции 1917 — страница 19 из 47

В воздухе уже была разлита такая степень тревоги, что невозможно было сидеть дома: надо было быть там. Это я чувствовал и раньше, и в особенности почувствовал, когда пришел Петр Бернгардович.

Мы пошли… Был морозный день, ясный… Ни одного трамвая – трамваи стали, и ни одного извозчика. Нам надо было идти пешком к Таврическому дворцу – это верст пять. Петр Бернгардович еле шел, я вел его под руку.

На улицах было совершенно спокойно, но очень пусто. И было это спокойствие неприятно, ибо мы отлично знали, отчего стали трамваи, отчего нет извозчиков. Вот уже три дня в Петрограде не стало хлеба. И этот светлый день был «затишьем перед бурей», которая где-то пряталась за этими удивительными мостами и дворцами, таилась и накоплялась… Накоплялась не то на Невском, невидимом отсюда, не то вон там, на Выборгской стороне, около Финляндского вокзала…

Нева была особенно красива в этот день… Мы остановились передохнуть, опершись на парапет Троицкого моста… Расцвеченная солнцем перспектива набережных говорила о том, «что сделано», но от этого становилось только жутче, потому что, законченная в своей красоте, она ничего не могла ответить на вопрос: «что сделается»…

* * *

Василий Алексеевич спешил: его вызывали к Покровскому [95]. Н. И. Покровский, министр иностранных дел, разумный и честный, был человек наиболее приемлемый для «думских сфер». Маклаков же был самый умеренный из кадетов и самый умный. Он наиболее приемлем для «правительственных сфер». Вместе с тем он не был «патриотом прогрессивного блока», вследствие своей всегдашней оппозиции Милюкову. Маклаков был тот человек, который мог стать связующим звеном между Думой и правительством. Его приглашение к Покровскому могло обозначать многое. В ожидании его возвращения мы пошли в Таврический дворец.

В комнате № 11, как всегда, заседал блок, вернее, бюро прогрессивного блока. Председателем был Шидловский Сергей Илиодорович. От кадет – Милюков и Шингарев, прогрессисты в это время уже ушли, от левых октябристов – Шидловский, от октябристов-земцев граф Капнист (маленький, т. е. Дмитрий Павлович), а от центра, кажется, Владимир Львов, от националистов-прогрессистов – Половцов-второй и я.

Хотя окна большие, но в 3 часа уже темно. За столом, крытым зеленым бархатом, мы сидели при свете настольных ламп, с темными абажурами. Сколько раз уже так сидели.

Я не помню, что обсуждалось… Но я чувствовал, что делается что-то не то… Я много раз уже это чувствовал.

Мы все критиковали власть… Но совершенно неясно было, что мы будем отвечать, если нас спросят: «Ну хорошо, lа сritiquе еst аiséе[25] – довольно критики, теперь пожалуйте сами! Итак, что надо делать?»… Мы имели «великую хартию блока», в которой значилось, что необходимо произвести некоторые реформы, но все это совершенно не затрагивало центрального вопроса: «Что надо сделать, чтобы лучше вести войну?»

Я неоднократно с самого основания блока добивался ясной практической программы. Сам я ее придумать не мог, а потому пытал своих «друзей слева», но они отделывались от меня разными способами, а когда я бывал слишком настойчив, отвечали, что практическая программа состоит в том, чтобы добиться «власти, облеченной народным доверием». Ибо эти люди будут толковыми и знающими и поведут дело. Дать же какой-нибудь рецепт для практического управления невозможно – «залог хорошего управления – достойные министры» – это и на Западе так делается.

Тогда я стал добиваться, кто эти достойные министры. Мне отвечали, что пока об этом неудобно говорить, что выйдут всякие интриги и сплетни и что это надо решать тогда, когда вопрос станет, так сказать, вплотную.

Но сегодня мне казалось, что вопрос уже стал «вплотную». Явственно чувствовалась растерянность правительства. Нас еще не спрашивали: кто? Но чувствовалось, что каждую минуту могут спросить. Между тем были ли мы готовы? Знали ли мы, хотя бы между собой – кто? Ни малейшим образом.

Поэтому я сделал следующее предложение, приблизительно в таких словах:

– Хотя это может показаться неловким, неудобным и так далее, но наступило время, когда с этим нельзя считаться. На нас лежит слишком большая ответственность. Мы вот уже полтора года твердим, что правительство никуда не годно. А что если «станется по слову нашему»? Если с нами наконец согласятся и скажут: «Давайте ваших людей». Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, «людей, доверием общества облеченных», конкретных, живых людей?.. Я полагаю, что нам необходимо теперь уже, что это своевременно сейчас, – составить для себя, для бюро блока, список имен, т. е. людей, которые могли бы быть правительством.

Последовала некоторая пауза. Я видел, что все почувствовали себя неудобно. Слово попросил Шингарев и выразил, очевидно, мнение всех, что пока это еще невозможно. Я настаивал, утверждая, что время уже пришло, но ничего не вышло, никто меня не поддержал, и списка не составили. Всем было – «неловко»… И мне тоже.

Таковы мы… русские политики. Переворачивая власть, мы не имели смелости или, вернее, спасительной трусости подумать о зияющей пустоте… Бессилие свое и чужое снова взглянуло мне в глаза насмешливо и жутко!..

* * *

По окончании заседания мы вышли в Екатерининский зал. В дверях я столкнулся с Маклаковым. Мы шли вместе, разговаривая о том, что с Покровским ничего особенного не вышло.

В это время в другом конце зала показался Керенский. Он, по обыкновению, куда-то мчался, наклонив голову и неистово размахивая руками. За ним, догоняя, старался Скобелев [96].

Керенский вдруг увидел нас и, круто изменив направление, пошел к нам, протянув вперед худую руку… для выразительности.

– Ну что же, господа, блок? Надо что-то делать! Ведь положение-то… плохо. Вы собираетесь что-нибудь сделать?

Он говорил громко, подходя. Мы сошлись на середине зала.

Кажется, до этого дня я не был официально знаком с Керенским. По крайней мере, я никогда с ним не разговаривал. Мы все же были в слишком далеких и враждебных лагерях. Поэтому для меня этот его «налет» был неожиданным. Но я решил им воспользоваться.

– Ну, если вы так спрашиваете, то позвольте, в свою очередь, спросить вас: по вашему-то мнению, что нужно? Что вас удовлетворило бы?

На изборожденном лице Керенского промелькнуло вдруг веселое, почти мальчишеское выражение.

– Что?.. Да, в сущности, немного… Важно одно: чтобы власть перешла в другие руки.

– Чьи? – спросил Маклаков.

– Это безразлично. Только не бюрократические.

– Почему не бюрократические? – возразил Маклаков. —

Я именно думаю, что бюрократические… только в другие, толковее и чище… Словом, хороших бюрократов. А эти «облеченные доверием» – ничего не сделают.

– Почему?

– Потому что мы ничего не понимаем в этом деле. Техники не знаем. А учиться теперь некогда…

– Пустяки. Вам дадут аппарат. Для чего же существуют все эти bureaux и sоus-sесrétаirеs[26]?!

– Как вы не понимаете, – вмешался Скобелев, обращаясь преимущественно ко мне, – что вы имеете д-д-д-доверие н-н-н-народа…

Он немножко заикался.

– Ну, а еще что надо? – спросил я Керенского.

– Ну, еще там, – он мальчишески, легкомысленно и весело махнул рукой, – свобод немножко. Ну там печати, собраний и прочее такое…

– И это все?

– Все пока… Но спешите… спешите…

Он помчался, за ним – Скобелев…

* * *

Куда спешить? Я чувствовал их, моих товарищей по блоку, и себя…

Мы были рождены и воспитаны, чтобы под крылышком власти хвалить ее или порицать… Мы способны были в крайнем случае безболезненно пересесть с депутатских кресел на министерские скамьи… под условием, чтобы императорский караул охранял нас…

Но перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала – у нас кружилась голова и немело сердце…

Бессилие смотрело на меня из-за белых колонн Таврического дворца. И был этот взгляд презрителен до ужаса…

Последние дни «конституции» (Продолжение)(27 февраля 1917 года)

Я шел один где-то у нас на Волыни… Подходил к какому-то селу. Было ни день ни ночь – светлые ровные сумерки, но все было как бы без красок… И дорога и село были какие-то самые обычные… Вот первая хата… Она немножко поодаль от других. Когда я поравнялся с нею, вдруг из деревянной черной трубы вспыхнуло большое синее пламя… Я хотел броситься в хату предупредить… Но не успел: вся соломенная крыша вспыхнула разом… Вся загорелась до последней соломинки… Громадным ярко-красно-желтым пламенем зарокотало, загудело… Я закричал от ужаса… Из хаты, не торопясь, вышла женщина…

Я бросился к ней… – Диток, ратуй диток! (спасай детей!) – закричал я ей по-хохлацки.

Она ничего не ответила, но смотрела на меня сурово. Я понял, что она мать и хозяйка… Но отчего она так разодета?.. Как в церковь… Важная, красивая и такая суровая…

– Диток! – закричал я еще раз…

Она только сдвинула брови… Я бросился в хату.

Но в это мгновение разом вся рухнула крыша… Хаты не стало… Бешено пылал и ревел огромный пожар…

Этот звук делался все сильнее и переходил в настойчивый резкий звон…

Я проснулся…

* * *

– Было девять часов утра… Неистово звонил телефон…

– Алло!

– Вы, Василий Витальевич?.. Говорит Шингарев… Надо ехать в Думу… Началось…

– Что такое?

– Началось… Получен указ о роспуске Думы [97]… В городе волнение… Надо спешить… Занимают мосты… Мы можем не добраться… Мне прислали автомобиль. Приходите сейчас ко мне… Поедем вместе…

– Иду…

* * *

– Это было 27 февраля 1917 года. Уже несколько дней мы жили на вулкане… В Петрограде не стало хлеба – транспорт сильно разладился из-за необычайных снегов, морозов и, главное, конечно, из-за напряжения войны… Произошли уличные беспорядки… Но дело было, конечно, не в хлебе… Это была последняя капля… Дело было в том, что во всем этом огромном городе нельзя было найти несколько сотен людей, которые бы сочувствовали власти… И даже не в этом… Дело было в том, что власть сама себе не сочувствовала…