А мы? Мы весьма плохо подозревали, что это делается, и во всяком случае не имели понятия о том, как это делается, и безусловно не имели никакого плана и мысли, как с этим бороться…
В буфете, переполненном, как и все комнаты, я не нашел ничего: все съедено и выпито до последнего стакана чая. Огорченный ресторатор сообщил мне, что у него раскрали все серебряные ложки…
Это было начало: так «революционный народ» ознаменовал зарю своего «освобождения». А я понял, отчего вся эта многотысячная толпа имела одно общее неизреченно-гнусное лицо: ведь это были воры – в прошлом, грабители – в будущем… Мы как раз были на переломе, когда они меняли фазу… Революция и состояла в том, что воришки перешли в следующий класс: стали грабителями.
Я пошел обратно. Во входные двери все продолжала хлестать струя человеческого прилива. Я смотрел на них и думал: «Опоздали, голубчики, серебро уже раскрали»… Как я их ненавидел! Старая ненависть, ненависть 1905 года, бросилась мне в голову…
В одной проходной небольшой комнате был клубок людей, чего-то особенно волновавшихся. Центром этого кружка был человек в зимнем пальто и кашне, несколько растрепанный, седой, но еще молодой. Он что-то кричал, а к нему приставали. Вдруг он увидел как бы якорь спасения: очевидно, узнав кого-то. Этот кто-то был Милюков, пробивавшийся через толпу куда-то, белый как лунь, но чисто выбритый и «с достоинством». Человек, слегка растрепанный, бросился к сохранившемуся Милюкову:
– Павел Николаевич, что они от меня хотят? Я полгода был в тюрьме, меня вот оттуда вытащили, притащили сюда и требуют, чтобы я стал «во главе движения». Какого движения? Что происходит? Я ведь ничего не знаю… Что такое? Что от меня нужно?
Я не слышал, что ответил ему Милюков… Но когда последний проплывал мимо меня, освободившись, я спросил его – кто этот человек?
– Разве вы не знаете? Это Хрусталев-Носарь [112].
В это же мгновение какой-то удивительно противный, сухой, маленький, бритый, с лицом, как бывает у куплетистов скверных шантанов, протискивался к Милюкову:
– Позвольте вам представиться, Павел Николаевич, ваш злейший враг…
Он сказал свою фамилию и исчез, а Милюков сказал мне:
– Этого вы, наверно, не знаете… Это Суханов-Гиммер [113], журналист…
– Почему он ваш «злейший враг»?
– Он – «пораженец»… Злостный «пораженец» [114]…
Я не помню. Может быть, кто-нибудь помнит… В газетах того времени, вероятно, есть подробности… У меня от этого дня осталась в памяти только эта толпа, залившая Таврический дворец каким-то серым движущимся кошмаром, кошмаром, говорящим, кричащим, штыками торчащим, порой извергающим из желтых труб «Mарсельезу»…
В этой толпе, незнакомой и совершенно чужой, мы себя чувствовали, как будто нас перенесли вдруг совсем в какое-то новое государство и иную страну. Если иногда попадалось знакомое лицо, то его приветствовали так, как люди встречают соотечественников на чужбине и притом на враждебной чужбине…
К вечеру, кажется, стало известно, что старого правительства нет… Оно попросту разбежалось по квартирам… Не было оказано никакого сопротивления… В этот день, если не ошибаюсь, никого не арестовали из министров… Правительство ушло как будто даже раньше, чем кто-либо этого потребовал.
Не стало и войск… То есть весь гарнизон перешел на сторону «восставшего народа»… Но вместе с тем войска как будто стояли «за Государственную Думу»… Здесь начиналось смешение… Выходило так, что и Государственная Дума «восстала» и что она «центр движения»… Это было невероятно… Государственная Дума не восставала… Но это паломничество солдат на «поклонение» Государственной Думе создавало двусмысленное положение…
Родзянко то и дело вызывали на крыльцо, потому что та или иная «часть» пришла приветствовать Государственную Думу… Родзянко выходил, говорил о Верности родине и о спасении России. Его слова пропускали мимо ушей, но в Думе видели новую власть – это было ясно…
И ужас был в том, что этот ток симпатий к Государственной Думе, принимавший порой трогательные формы, нельзя было использовать, нельзя было на него опереться…
Во-первых, потому, что мы не умели этого сделать…
Во-вторых, потому, что эти приветствовавшие – приветствовали Думу как символ революции, а вовсе не из уважения к ней самой…
В-третьих, потому, что вовсю работала враждебная рука, которая отнюдь не желала укреплять власть Государственной Думы, стоявшей на патриотической почве. Это была рука будущих большевиков, несомненно и тогда руководимых немцами…
В-четвертых, потому, что эти войска были уже не войска, а банды вооруженных людей, без дисциплины и почти без офицеров… И тем не менее…
И тем не менее, когда стало очевидно, что правительства больше нет, стало ясно и другое, что без правительства нельзя быть и часу. И что поэтому…
И что поэтому Комитету Государственной Думы, к которому начали бросаться со всех сторон за указаниями, приходится взвалить на себя шапку Мономаха…
Родзянко долго не решался. Он все допытывался, что это будет – бунт или не бунт?
– Я не желаю бунтоваться. Я не бунтовщик, никакой революции я не делал и не хочу делать. Если она сделалась, то именно потому, что нас не слушались… Но я не революционер. Против верховной власти я не пойду, не хочу идти. Но, с другой стороны, ведь правительства нет. Ко мне рвутся со всех сторон… Все телефоны обрывают. Спрашивают, что делать? Как же быть? Отойти в сторону? Умыть руки? Оставить Россию без правительства? Ведь это Россия же, наконец!.. Есть же у нас долг перед родиной?.. Как же быть? Как же быть?
Спрашивал он и у меня.
Я ответил совершенно неожиданно для самого себя, совершенно решительно:
– Верите, Михаил Владимирович. Никакого в этом нет бунта. Берите, как верноподданный… Берите, потому что держава Российская не может быть без власти… И если министры сбежали, то должен же кто-то их заменить… Ведь сбежали? Да или нет?
– Сбежали… Где находится председатель Совета Министров – неизвестно. Его нельзя разыскать… Точно так же и министр внутренних дел… Никого нет… Кончено!..
– Ну, если кончено, так и берите. Положение ясно. Может быть два выхода: все обойдется – государь назначит новое правительство, мы ему и сдадим власть… А не обойдется, так если мы не подберем власть, то подберут другие, те, которые выбрали уже каких-то мерзавцев на заводах… Берите, ведь, наконец, черт их возьми, что же нам делать, если императорское правительство сбежало так, что с собаками их не сыщешь!..
Я вдруг разозлился. И в самом деле. Хороши мы, но хороши и наши министры… Упрямились, упрямились, довели до черт знает чего и тогда сбежали, предоставив нам разделываться с взбунтовавшимся стотысячным гарнизоном, не считая всего остального сброда, который залепил нас по самые уши… Называется правительство великой державы. Слизь, а не люди…
С этой минуты во мне произошел какой-то внутренний перелом… Я стал искать выхода… какого-нибудь выхода…
До поздней ночи продолжалось все то же самое. Митинг в Думе и хлещущая толпа через все залы. Прибывающие части с марсельезой. Звонки телефонов. Десятки, сотни растерянных людей, требовавших ответа, что делать… Кучки вооруженных, приводивших арестованных… К этому надо прибавить писание «воззваний» от Комитета Государственной Думы и отчаянные вопли Родзянко по прямому проводу в Ставку с требованием немедленно на что-нибудь решиться, что-то сделать, действовать [115].
Увы! Как потом стало известно, в этот день государыня Александра Федоровна телеграфировала государю, что «уступки необходимы» [116].
Эта телеграмма опоздала на полтора года. Этот совет должен был быть подан осенью 1915 года. «Уступками» надо было расплатиться тогда – за великое отступление «без снарядов». Уплатить по этому счету и предлагало большинство четвертой Государственной Думы. Но тогда уплатить за потерю двадцати губерний отказались… Теперь же… Теперь же, кажется, было поздно… Цена «уступкам» стремительно падала… Какими уступками можно было бы удовлетворить это взбунтовавшееся море?..
Кажется, этой ночью Дума вроде как бы вооружилась… Толпа схлынула… Но какой-то солдатский табор ночевал в Думе… В сенях стояли пулеметы… Учреждена была, кажется, должность коменданта Государственной Думы [117]. Под утро, выбившись из сил, мы дремали в креслах в полукруглой комнате, примыкающей к кабинету Родзянко, – в «кабинете Волконского» [118]… Просыпаясь от времени до времени, я думал о том, что можно сделать…
Где выход, где выход?..
Я отчетливо понимал и тогда, как и теперь, как и всегда, сколько я себя помню, что без монархии не быть России. И мысль вертелась: как спасти монархию… Монархию, которая по тысячам причин, и, может быть, больше всего собственными руками, приготовила себе гибель. И должно быть, в эту бессонную ночь пришла мысль, которая, правильная или нет – об этом будет судить история, – свелась к следующему…
– Быть может, пожертвовав монархом, удастся спасти монархию…
Так, бесформенная, еще сама себя не сознающая, родилась мысль об отречении императора Николая II в пользу малолетнего наследника… Разумеется, родилась не у одного меня…
В эту же ночь, если не ошибаюсь, одну из комнат (бюджетной комиссии) занял «Исполком Совдепа»… Это дикое в то время название обозначало: «Исполнительный комитет совета солдатских и рабочих депутатов» [119]…
Кошмарная ночь… Где мы? Что, собственно, происходит? До какой степени развала уже дошли? Что с Россией? Что с армией? Знают ли уже?.. Если не знают, то завтра узнают… Как примут? Что произойдет?