Дни Солнца — страница 30 из 44

она, было названо «желанием развлечься на стороне, завести безответную благодарную куклу».

Стоял туман. Как в бреду, раз за разом он прогонял в уме наиболее тяжелые для себя куски разговора и тем помалу почти выхолостил, размозжил их назойливую тяжесть. Единственное, что не утратило остроты, было воспоминание о собственном крике, каким он пытался оглушить сознание беспомощности перед решениями матери, перед теми решениями, которые принимались во имя него и помимо него и были обидны особенно сейчас, когда он так хотел быть независимым, а сознавал себя маменькиным сынком.

Ночь и весь следующий день он провел в садовничьем коттедже. В ожидании звонка или посыльного от Государыни он то присаживался в углу, то прохаживался возле окон. Однако не было ни звонка, ни посыльного. С обеда моросило. В каминном дымоходе посапывал ветер. Сырой день почти не отличался от подкрашенных фонарями сумерек, разве что дождь усилился. Домик был словно отрезан от мира. Усмехаясь своему положению добровольного затворника, Александр слонялся по комнатам, включал и выключал телевизор, пролистывал случайные книги. Тут и там он находил остававшиеся после Магды безделицы – какие-то шпильки, тюбики с кремом, браслетики – и зачем-то прятал с глаз долой, расталкивал, будто улики, по щелям.

* * *

Известие, что Иван при смерти, грянуло птичьим фальцетом Фомы, который без стука открыл входную дверь и, топчась в прихожей, дергал из-за спины не проходивший в проем раскрытый зонт.

Александр встал перед стариком и смотрел, как тот пытается сладить с зонтом. Путано и в то же время запросто прозвучавшая новость об Иване поначалу не коснулась его вообще, он не понял ее. Новость сейчас для него заключалась не в ее буквальном значении, а в том, что должно было следовать за ней, в том, что Фома пробовал втащить за собой через порог. В дверь тянуло дождевой свежестью, мокрой хвоей.

Отстранив наконец камердинера, он взял опрокинувшийся зонт и пошел в парк. На ходу он глядел на зонт как на что-то неизвестное, даже опасное. Он отставлял подальше перепончатый, напоминавший крыло летучей мыши купол и обмахивал намокавший лоб. Затем у него перед глазами возникло лицо Ивана с измазанным чернилами виском, он вспомнил, как брат обещал, что скоро умрет. Чувствуя, как что-то начинает сокращаться под сердцем, он бросил зонт, стал ускорять шаг, сбиваться на трусцу и вскоре, не помня себя, бежал что есть духу в госпиталь.

Больничный двор был пуст. В вестибюле пахло валерьянкой. Откуда-то издали, из-за дверей, слышался приглушенный жалобный вой Ллойда. Александр протиснулся через набитый безмолвной дворней предбанник и, задыхаясь, замер на пороге палаты.

Государыня, подмяв опрокинутую ширму с псовой охотой, стояла на коленях перед кроватью-тележкой сына. В комнате, кроме нее и Ивана, не было никого. Горел весь верхний свет. На замусоренном полу сияли звезды растоптанного стекла, кляксы физраствора, кровяные пятна. Шкафы аппаратуры жизнеобеспечения – обесточенные, с брошенными шлангами и шнурами – были сдвинуты к стене, и что-то в них продолжало мерно, птичьи попискивать. От дверей Александр не видел лица брата, только его слипшийся вихор поверх головы матери, которая одной рукой, поперек, обнимала неподвижное, крытое простыней до живота тело и безмолвно, как к могильной плите, прижималась щекой к ложу возле груди сына. Вздорное и в то же время разительное сходство с могилой постели придавали рассыпанные в изножье маргаритки. Спиной Александр ощущал горячее, давящее молчание в предбаннике, но медлил преступить порог, шагнуть навстречу холодной, разившей лекарствами тишине. Он почему-то был уверен, что Фома не мог опоздать с новостью об Иване и, значит, ничего страшного еще не случилось, и страшного сейчас все ждали именно от него – то ли чтобы он первый сделался свидетелем, первый ужаснулся страшному (которое оттого пока было и не страшно), то ли чтобы сам это страшное и сотворил.

«Да чего вам…» – сказал он про себя и направился к кровати. Еще на полпути он хорошо рассмотрел застывшее, с приоткрытыми глазами и ртом, синюшное лицо Ивана и при этом даже не сбился с шага. Однако что-то в нем уже немело с ознобом, и он понимал, что тело на кровати – больше не Иван, а лишь нечто напоминающее Ивана, пустая маска, личина. Приобнятое матерью тело не виделось ему еще ни страшным, ни отталкивающим. Оно, скорее, завораживало, да и то не само по себе, а благодаря вопросительной чепухе будних вычитаний: кто теперь будет кричать под руку в тире, с кем станет ругаться из-за нарушений больничного режима Государыня, что произойдет с самим госпиталем и проч. Подойдя к ширме, Александр остановился и, не зная, что делать, молча смотрел перед собой.

Эти несколько секунд совершенной, мертвой тишины, пережитые им будто заочно, стоявшие особняком не только от него, но от времени как такового, он и вспоминал потом как страшное, то, чего все ждали от него, но что не открылось ему самому, так как страшное это было – перерыв, слепое пятно в его существовании, он отсутствовал в эти несколько секунд для мира и для себя, не был. И как бездна прикрывается никчемными картинками, предпочитая отшучиваться, чем показываться, так и страшное отгородилось от него несусветной чушью, вопросом, убивалась бы так же мать по его смерти, и следовавшим из этого вопроса открытием: в жалкой фигуре из своего сна, что падала замертво от выстрела, он увидел не самого себя, а Ивана.

Из оцепенения его вывели возгласы и шум возни в предбаннике. Раздалось удивленное «ах!», после чего гвалт как обрезало и от порога палаты в направлении опрокинутой ширмы устремился кто-то грузный и громко дышавший. Александр, повернувшись, увидел Ллойда. Обежав кровать-тележку и поскользнувшись, пес вскочил на задние лапы, навалился передними – накрыв при этом одной руку Государыни – на живот и грудь своему маленькому хозяину и со срывающимся в хрип поскуливаньем стал исступленно вылизывать его лицо. Голова Ивана стала ворочаться на плоской подушке. У Александра заколотилось сердце, он подумал, что брат пришел в себя и пытается увернуться от собачьего языка. Левый глаз Ивана полностью открылся, блестел и был устремлен на Ллойда. Государыня приподнялась и отерла затекшую щеку о плечо. Высвободив руку из-под лапы Ллойда и, видимо, совсем не замечая собаки, она поводила открытой кистью перед лицом сына. Выше локтя рукав ее пуловера был запачкан свежими мазками крови, она шмыгала носом. Александр понял, что недавно у матери было носовое кровотечение, и зашел с другой стороны, чтобы стащить Ллойда с кровати. Однако при первом же прикосновении Ллойд страшно, высоко взвыл и прижался ничком к груди Ивана. Эта поза отчаянья, так похожая на человеческую, означавшая «мое!» – заставила Александра отдернуть руки и сделать шаг назад. Он растерялся. Кровать, после того как Государыня подалась от нее, стронулась под напором Ллойда, который продолжал вылизывать лицо Ивана, стала подвигаться в сторону окна. Александр хотел задержать тележку, но едва успел поднять руку, как сильнейшим ударом в плечо был сбит с ног и отброшен на ящики аппаратуры. В палате при этом, померещилось ему, полыхнуло зенитным солнцем, и ящики, еще до того, как он успел налететь на них, пропали из виду. Сущее мгновенье он был уверен, что увидит за ящиками страшное, то самое, к чему все подталкивали его, однако там не было ничего – сплошная, емкая и даже, что ли, уютная тьма.

* * *

Это был шоковый обморок.

Сознание вернулось к нему, пока он лежал на кушетке в другой палате и хирург, пропитывая зеленкой шов на его сломанном носу, делал распоряжения насчет повязки. Еще не открыв глаз, Александр понял, что с ним случилось, из разговора между хирургом и кем-то из телохранителей Государыни, бывшим тут же, возле кушетки. Стало ясно и то, что произошло с братом: два часа назад Иван сделал себе смертельную инъекцию морфина, который бог знает как вытащил из опечатанного сейфа.

Голова гудела, в горле ходил ком, в животе была тошная тяжесть. Все хирургические манипуляции отзывались в нем как через полотенце. И, подобно ватным тыканьям в лицо, в сознании эхом толклись слова, что Государыня в припадке горя прогнала его от смертного ложа Ивана, когда увидела, что он хочет оттеснить ее от кровати. Сам Александр не мог пока ни согласиться с этими словами, ни усомниться в них. Поначалу он вообще воспринял их как рассказ о неизвестном негодяе, посмевшем встать между Государыней и смертью ее ребенка. В мыслях его царил сонный разброд. Свет операционной люстры резал глаза даже сквозь веки. Собственное тело, будто мог отлежать всего себя целиком, он ощущал чем-то вроде душного костюма. От случившегося в палате Ивана контузия оставила лишь впечатление невесомости, простого и легкого выхода за кулисы безобразного действа, в котором, единственный из его участников, он так и не сумел разглядеть ничего страшного. По-настоящему страшное – это он помнил прекрасно, контузии тут уже не хватило пороху – отъединилось от него выстрелом в брата из духового ружья, но да неужто за такие мозговые фокусы полагалось бить головой о стену?

Повязка, закрепленная пластырем на переносице и щеках, застила снизу почти до половины правый глаз, поэтому первое время – пока оставался на кушетке и затем спускался по лестнице под руку с санитаром – Александр чувствовал себя так, словно лежал лицом в горячем сугробе.

Вестибюль по-прежнему пустовал, и, хотя со стороны Ивановой палаты был слышен гул множества голосов, оказался почему-то погружен в темноту. Сейчас во всем зале горела только лампа на вахтенном столе. Прежде чем шагнуть через порог тамбура, Александр бросил взгляд на дежурного гвардейца. Тот стоял, уткнувшись в стену лбом.

В парке бушевал дождь. Кровля крыльца гудела и трещала под струями, бившими с крыши здания. Госпитальный двор поглотила бурлящая лужа. Санитар возвратился в вестибюль, чтобы вызвать машину. Александр привалился спиной к косяку двери. Ему ни с того ни с сего вспомнилась детская мечта: сбежать из Дворца, спрятаться в дремучем лесу, «показать им всем», после долгих лет поиска его вызволяют из медвежьей берлоги, уговаривают вернуться домой, предлагают торт со свечками, но главный итог побега, конечно, не свечки, а то, что мать прилюдно