Услышав непреклонность в его голосе, она издала резкий, жуткий крик. Она снова согнулась, воздев сложенные ладони, и стала биться головой об пол. Это было ужасно. Но, что было еще ужаснее, что давило ему сердце, это полнейшее бесчестье, низость чувств, прикрываемая этими мольбами. Ведь во всем этом не было ни искры любви к нему. Все эти рыдания и пресмыкания относились лишь к тому положению, что она раньше занимала в его доме, к беспечной жизни, к богатым одеждам и власти над слугами. В этом было нечто столь жалкое, что и словами не выразить. Если бы она его любила, он мог бы прогнать ее с меньшими угрызениями. Нет ничего горше, чем смотреть на унижения того, кто потерял всякое достоинство. Флори нагнулся и обнял Ма Хла Мэй.
– Послушай, Ма Хла Мэй, – сказал он, – я тебя не ненавижу, ты не сделала мне никакого зла. Это я плохо с тобой поступил. Но теперь уже этого не исправишь. Ты должна вернуться домой, а я потом пришлю тебе денег. Если захочешь, сможешь открыть лавку на базаре. Ты молода. Это все не важно, если ты будешь при деньгах и сможешь найти себе мужа.
– Конец мне! – завыла она снова. – Я себя порешу. Брошусь с причала в реку. Как жить после такого бесчестья?
Он держал ее в объятиях, почти ласково. Она прильнула к нему всем телом, пряча лицо у него в рубашке и содрогаясь от рыданий. Он почувствовал запах сандала. Наверно, даже сейчас она думала, что, обвив его руками и прижавшись поплотнее, она могла вернуть свою власть над ним. Он мягко высвободился и, убедившись, что она не собирается опять падать на колени, отошел в сторону.
– Ну, хватит. Тебе пора уходить. И слушай, я дам тебе пятьдесят рупий, как обещал.
Он вытащил из-под кровати жестяной армейский сундук и достал пять бумажек по десять рупий. Она молча убрала их за пазуху. Слезы внезапно прекратились. Ничего не сказав, она зашла в ванную и вскоре вышла, смыв пудру с темного лица и поправив волосы и платье. Вид у нее был хмурый, но не истеричный.
– Последний раз, такин: ты не возьмешь меня назад? Это твое последнее слово?
– Да. Я не могу.
– Тогда я уйду, такин.
– Очень хорошо. Иди с богом.
Он стоял, прислонясь к столбу веранды и смотрел, как она идет по дорожке под ярким солнцем. Она шла, расправив плечи, всем своим видом выражая горькую обиду. Она сказала правду, он отнял ее юность. У него задрожали колени. Сзади неслышно подошел Ко Сла. Он тактично кашлянул, привлекая внимание Флори.
– Что еще?
– Завтрак наисвятейшего стынет.
– Не хочу никакой завтрак. Принеси мне что-нибудь выпить – джину.
«Где жизнь, что прежде я живал?»
Словно длинные изогнутые иглы, прошивавшие узорчатый покров, два каноэ, с Флори и Элизабет, продвигались вверх по речке, удаляясь от восточного берега Иравади. Они плыли стрелять дичь, намереваясь управиться за пару часов и вернуться в Чаутаду к ужину, поскольку не могли остаться на ночь в джунглях. Время было за полдень, когда жара начинает спадать.
Каноэ, выдолбленные из цельных стволов деревьев, стремительно скользили по бурой водной глади. Речка заросла по берегам губчатыми лиловыми гиацинтами и синими цветами, так что для продвижения оставалась извилистая лента шириной четыре фута. Густые кроны просеивали зеленоватый свет. Иногда высоко в ветвях голосили попугаи, но живности не было видно, только раз водяная змея юркнула в водоросли.
– Далеко нам еще до деревни? – спросила Элизабет, обернувшись к Флори.
Он был в заднем каноэ, побольше, вместе с Фло, Ко Слой и старухой в лохмотьях за веслами.
– Далеко еще, бабушка? – спросил Флори старуху.
Та вынула изо рта сигару, положила весло на колени и задумалась.
– Докрикнуть уж можно, – сказала она наконец.
– Примерно полмили, – перевел Флори.
Они проделали уже две мили. У Элизабет ныла спина. Чтобы каноэ не опрокинулись, приходилось сидеть совершенно ровно, на узкой банке без спинки, стараясь по возможности не касаться ногами днища, по которому перекатывались дохлые креветки. Гребец Элизабет, бирманец шестидесяти лет, голый выше пояса, отличался молодецким телосложением. На его смуглом помятом лице играла мягкая улыбка. Копна черных волос, тоньше, чем обычно у бирманцев, была свободно закинута за ухо, и пара спутанных прядей спадала на щеку. Элизабет держала на коленях дядино ружье. Флори предлагал взять его, но она отказалась; ощущение ружья в руках до того ей нравилось, что она не могла с ним расстаться. В тот день она впервые в жизни взяла в руки оружие. Одета она была в шелковую рубашку мужского фасона, грубую юбку, башмаки и широкополую шляпу, придававшую ей – она это знала – щеголеватый вид. Несмотря на ноющую спину и горячий пот, щекотавший лицо, Элизабет была очень счастлива, и даже здоровые крапчатые москиты, покушавшиеся на ее лодыжки, не портили ей настроения.
Речка сузилась, и россыпи гиацинтов сменились крутыми слякотными берегами цвета шоколада. Показались хлипкие соломенные хижины на сваях, нависавшие над водой. Между двумя хижинами стоял голый мальчик и запускал на нитке зеленого жука, словно воздушного змея. При виде европейцев мальчик заголосил, и тут же, откуда ни возьмись, возникли еще дети. Старый бирманец подвел каноэ к причалу в виде лежавшего в иле ствола пальмы – облепленный ракушками, он давал упор ногам – и проворно помог Элизабет сойти на берег. За ней последовали остальные, с сумками и амуницией, а Фло, по своему обыкновению, плюхнулась в грязь и погрузилась по самую холку. Показался худощавый старик в пурпурной пасо, с бородавкой на щеке, из которой тянулись четыре длиннющих седых волоса, и, поклонившись по-восточному, приобнял за головы детвору, собравшуюся на берегу.
– Деревенский староста, – сказал Флори.
Староста повел их к себе в дом, ужасно сутулясь, точно ходячая виселица, виной чему был ревматизм и вечные поясные поклоны, неизбежные для мелкого чиновника. За европейцами увлеченно семенила детвора и стая брехавших собак, отчего Фло жалась к ногам хозяина. Из всех хижин, затененных широкой листвой, луноликие бирманцы таращились на «ингалейкму».
Хижина старосты отличалась чуть большим размером и крышей из рифленого железа, составлявшей предмет его гордости, несмотря на барабанную дробь под дождем. Крыша съела сбережения, отложенные на возведение пагоды, но староста не искал легкого пути к нирване. Когда речка из-за дождя разливалась, прибрежная часть деревни превращалась в подобие Венеции, так что местные выходили из хижин прямо в каноэ.
Поспешно поднявшись на крыльцо, староста мягко ткнул в ребра юнца, спавшего на веранде. Затем повернулся к европейцам и, снова отвесив поклон, пригласил в дом.
– Зайдем? – сказал Флори. – Полагаю, нам придется ждать полчаса.
– А вы не могли бы сказать ему вынести стулья на веранду? – спросила Элизабет.
После того, что ей довелось пережить в доме Ли Йейка, она для себя решила, что больше никогда не зайдет в жилище туземца без крайней необходимости.
В хижине засуетились, и староста с юнцом и женщинами вытащил два стула, затейливо украшенных красными гибискусами, а также бегонии в жестянках от керосина. Очевидно, для европейцев соорудили своего рода двойной трон. Когда Элизабет присела, снова появился староста – с чайником, связкой очень длинных ярко-зеленых бананов и шестью угольно-черными чирутами. Но, когда он налил Элизабет чашку чая, она покачала головой, поскольку это пойло выглядело (если такое было возможно) даже хуже, чем у Ли Йейка.
Староста, похоже, смутился и потер нос. Повернувшись к Флори, он спросил, не желает ли молодая такин-ма добавить в чай молока. Он слышал, что европейцы пьют чай с молоком. Если нужно, деревенские найдут корову и подоят. Однако Элизабет была непреклонна, несмотря на жажду; она попросила Флори послать кого-нибудь за бутылкой содовой, которые лежали в сумке Ко Слы. После этого староста удалился с веранды, чувствуя вину за то, что не сумел достойно принять дорогих гостей.
Элизабет все не выпускала из рук ружье, а Флори облокотился о перила веранды и для вида закурил хозяйскую чируту. Элизабет не терпелось начать охоту, и она засыпала Флори вопросами.
– Скоро мы выйдем? Думаете, достаточно у нас патронов? А скольких загонщиков возьмем? О, как я надеюсь, что нам повезет! Вы ведь рассчитываете, что нам кто-нибудь попадется, правда?
– Вряд ли что-то существенное. Определенно настреляем голубей и, может, диких кур. Для них сейчас не сезон, но петухов стрелять можно. Поговаривают, где-то здесь бродит леопард, задравший вола рядом с деревней на прошлой неделе.
– О, леопард! Будет просто прелесть, если мы его подстрелим!
– Боюсь, вероятность очень мала. Когда охотишься в Бирме, главное правило: ни на что не надеяться. Сплошное разочарование. Джунгли кишат дичью, но даже разрядить ружье удается нечасто.
– Почему это?
– Джунгли очень плотные. Животное может быть в пяти ярдах, а ты его не видишь, и в половине случаев они проскользнут мимо загонщиков. А если кого и заметишь, то лишь на долю секунды. Опять же, кругом вода, так что никакое животное не привязано к конкретному месту. Тигр, к примеру, может при желании пройти сотни миль. И со всей этой дичью им нет нужды возвращаться на прежнее место, если они почуют что-то неладное. В юные годы я ночь за ночью сидел в засаде рядом с жуткими вонючими тушами коров, но тигры так и не пришли.
Элизабет потерлась лопатками о спинку стула. Она иногда так делала, выражая особенное удовольствие. Когда Флори рассказывал что-нибудь такое, она его любила, действительно любила. Самые тривиальные сведения об охоте заводили ее. Хоть бы он все время говорил об охоте, а не о книжках и искусстве, и паршивой поэзии! Она вдруг прониклась восхищением к Флори и решила, что он по-своему очень даже привлекательный мужчина. Как он мужественно выглядит в грубой рубашке с расстегнутым воротом, в шортах и крагах, и охотничьих сапогах! А его лицо – резко очерченное, загорелое – это ведь лицо солдата. Он стоял к ней правым боком, пряча родимое пятно. Ей хотелось слушать его дальше.