Дни в Бирме. Глотнуть воздуха — страница 60 из 89

Мы сжались, как цыплята под тенью ястреба. Он переводил взгляд с одного на другого. Челюсти его, с беззубым стариковским ртом и выступом бритого подбородка, напоминали щипцы для орехов:

– Чем это вы здесь занимаетесь?

Занятие наше было вполне очевидно. Мы молчали.

– Я покажу вам – удить на моем пруду! – взревел старик и кинулся на нас, размахивая палкой.

«Черная рука», дрогнув, обратилась в бегство. И все удочки, и мой трофей были брошены. Брувер за нами гнался до середины луга. На стариковских негнущихся ногах быстро бежать он не мог, но успел все же хорошенько наподдать, пока мы не умчались от него. Остановившись среди поля, старик орал нам вслед, что всех знает по именам и сообщит родителям. Поскольку улепетывал я в хвосте шайки, то большинство ударов досталось мне. Когда мы переводили дух уже по ту сторону живой изгороди, на голенях моих обнаружилось немало гнусных багровых полос.

Остаток дня я провел с шайкой. Разбойники еще не решили, принять ли меня постоянным членом, но временно я был допущен. Юнцу посыльному, под каким-то предлогом улизнувшему с завода, пришлось вернуться к службе. Остальные отправились бесконечно ходить-бродить, как это обычно бывает у мальчишек, убежавших из дома на целый день, к тому же – без разрешения. Мой первый настоящий мальчишеский поход весьма отличался от детских прогулок с Кейти Симонс. Пообедали мы на краю города, в сухой канаве, заросшей диким фенхелем и полной ржавых жестянок. Со мной поделились порцией взятых с собой завтраков, а Сид Лавгроу дал кому-то пенни – сбегать купить на всех бутылку «Великана». Было ужасно жарко, стоял сильный пряный запах фенхеля, сладостный лимонадный газ наградил нас отрыжкой. Потом мы побрели белесой пыльной дорогой в Верхний Бинфилд. Тогда, по-моему, я первый раз туда попал, впервые увидал буковый лес с его ковром опавших листьев, с этими гладкими стволами, которые так высоко уходят в небо, что птицы на верхушках видятся россыпью темных точек. В те дни, если хотелось, ты по лесу мог шататься где угодно. Фазанов вокруг заколоченной «Усадьбы» больше никто не охранял, самое страшное – встретится возчик с телегой бревен. Нашелся спиленный ствол, древесные кольца торца были похожи на мишень, в которую мы начали пулять камнями. Некоторые из рогаток стреляли в птиц, причем Сид Лавгроу поклялся, что сшиб зяблика, только тот застрял в ветках наверху, а Джо сказал, что Сид врет, и они заспорили, почти что подрались. Потом мы спустились на дно известняковой ложбины, устланной ворохами сухих листьев, и орали, чтобы послушать эхо. Кто-то выкрикнул непристойность, после чего пошли в ход все известные шайке похабные слова, и надо мной глумились, так как в моем словаре их набралось лишь три. Сид Лавгроу нам объявил, что знает, как родятся дети, – так же как кролики, только ребенок вылезает из женского пупка. Гарри Барнс принялся карябать на буковом стволе некое словечко, но после первых двух букв занятие резьбой ему наскучило. Потом направились к усадебной сторожке. Ходил слух, что где-то на территории «Усадьбы» есть пруд с невероятно крупной рыбой, но никто не отважился проникнуть за ограду, потому что обитавший в сторожке «смотритель», старый Ходжес, был крут с мальчишками. Ходжес копался в своем огороде у сторожки. Мы покричали ему разных дерзостей из-за забора, пока сердитый старик нас не отогнал, а затем вновь пошли к уолтонской дороге, чтобы дразнить проезжающих возчиков из- за живой изгороди, куда кнутом с телеги не достать. Близ уолтонской дороги был старый карьер, превращенный потом в свалку, густо заросшую кустами ежевики. Присыпанные землей с проросшими сорняками, там громоздились горы мятых жестяных канистр, дырявых кастрюль, погнутых велосипедных рам, битых бутылок. И мы час рылись в этой куче, изгваздавшись от головы до пят, добывая ржавые столбики оград, поскольку Гарри Барнс поклялся, что кузнец дает шесть пенсов за сто фунтов старого железа. Потом Джо отыскал в ежевичных кустах брошенное гнездо дрозда с едва оперившимися птенцами. После долгого спора, на что их употребить, мы стали целиться в них камнями и, наконец, пришибли. Птенцов было четыре, так что каждый припечатал своего. Тем временем близилось время ужина. Понятно было, что старый Брувер угрозу выполнит и впереди ждет порка, но голод уже слишком донимал. В общем, поплелись мы домой, сотворив по пути еще одно бесчинство: заметив крысу, схватили палки и бросились за ней, а за нами погнался старый Беннет (начальник железнодорожной станции, который даже по ночам холил свой огород и страшно им гордился), в бешеной ярости от того, что мы грядку с луком ему растоптали.

Отшагав десять миль, я не устал. Весь день я шлялся вместе с шайкой, стараясь во всем не отстать от остальных, меня нещадно шпыняли и обзывали сосунком, но я держался, нос не вешал. Во мне бурлило изумительное чувство – не описать его, оно известно лишь мужчинам, когда-то его пережившим. Больше я не был малышом, я стал мальчишкой. А мальчишкой быть замечательно, ведь это значит вольно шляться вдали от цепкой власти взрослых, охотиться на крыс, сшибать пичужек, швырять камни, дразнить возчиков, сквернословить во все горло. Особенное ощущение силы, роскошное ощущение, что ты все можешь и ничего не боишься, и связано оно с отважным нарушением правил, с победным агрессивным разрушением. Белая дорожная пыль, влажная от пота одежда, запах фенхеля и дикой мяты, ругательства, кислая вонь мусорной свалки, вкус шипучего лимонада с отрыжкой от него, припечатанный птенец, рывок натянувшей леску рыбы – все это были слагаемые счастья. Благодарю, Боже, что создан я мужчиной, – ни одной женщине подобного не испытать.

Действительно, старый Брувер не поленился донести родителям. Отец, донельзя мрачный, вынес ремень и объявил, что сейчас напрочь «вышибет дух» из Джо. Брат не давался, вопил и лягался, в результате отцу удалось лишь пару раз его стегнуть. Правда, на следующий день брата умело отхлестал директор грамматической школы. Я тоже пробовал сопротивляться, но был еще не столь силен, чтоб помешать матери положить меня поперек колен и выпороть как следует. Так что в тот день мне здорово досталось трижды: от Джо, от Брувера, от матушки. Назавтра шайка порешила, что в полноценные члены я все же не гожусь, пока не пройду «испытание» (термин был позаимствован из книг о краснокожих). Строгие судьи проследили, чтоб червяка я, до того как проглотить, тщательно разжевал. Кроме того, поскольку я, малявка, был единственным, кто в тот раз что-то выудил, они потом все выясняли габариты вселившего зависть («вроде не так уж и большого») карася. В отличие от обычных рыбацких разговоров, где трофей со временем бурно растет, мой карась по ходу их обсуждений съежился до размеров жалкого пескарика.

Но это было все равно. Я же рыбачил! Я видел, как нырнул мой поплавок, я чувствовал на тугой леске тяжесть рыбы, и сколько бы ни врали мои завистники, этого у меня им было не отнять.

4

О следующем периоде, от моих восьми лет до пятнадцати, помнится главным образом рыбалка. Конечно, было много всякого другого, но, оглянувшись назад, кое-что видишь ярко, а иное еле брезжит. Я перестал ходить к мамаше Хаулет, стал ездить в грамматическую школу, обзавелся кожаным ранцем и черной фуражкой с желтыми полосками, получил первый свой велосипед и много позже – первые мои длинные брюки. Первый велосипед у меня был с жестким креплением переднего колеса (модели с «поворотным» колесом стоили тогда очень дорого). На крутом спуске ты вытягивал вперед уставшие ноги и позволял педалям крутиться, визжа, самостоятельно. Да, характерная картинка начала 1900-х: паренек-велосипедист летит с холма, голова откинута, а ноги в воздухе. Уолтонская грамматическая школа заранее страшила меня до дрожи из-за рассказов Джо о старом Баки (директоре по фамилии Бакенбард), и в самом деле оказавшемся злющим человечком с абсолютно волчьим лицом, а также с запасом гибких камышовых тростей, которые хранились в стеклянном ящике у задней стены просторной классной комнаты и которые он порой назидательно доставал, рассекая ими воздух и внушая ужас их жутким свистом. Однако в школе дела у меня пошли на удивление хорошо. До этого мне в голову не приходило, что я умом могу превзойти Джо, братца двумя годами старше, измывавшегося надо мной с тех пор, как я начал ходить. Но Джо был законченным разгильдяем, еженедельно получавшим учительскую порку и до шестнадцати лет просидевшим на скамьях младших учеников. Во втором семестре я удостоился награды по арифметике и еще одному невнятному предмету, который посвящался, в основном, засушиванию цветков и числился «наукой о природе», а когда мне исполнилось четырнадцать, Бакенбард заговорил насчет образования и университета в Рединге. К заботам отца, возлагавшего на нас с братом честолюбивые надежды, добавилась мысль о моем непременном поступлении «в колледж». Витала идея, что мне предстоит стать школьным учителем, а Джо – аукционером на торгах.

Но особого места школа в моей памяти не занимает. Когда мне случилось довольно тесно пообщаться с пареньками из сословий повыше (это в годы войны), меня буквально поразило, как их затюкала муштра закрытых школ. Такая дрессировка или здорово разгладит юные мозги, или заставит всю оставшуюся жизнь с остервенением бунтовать против нее. У нас, детей владельцев ферм и магазинчиков, было не так. Мы шли учиться в грамматическую школу и до шестнадцати лет околачивались там затем лишь, чтобы демонстрировать – мы не из пролетариев, но сама школа оставалась местом тоскливого занудства, от которого хотелось только сбежать. Никакой верности, сентиментальной привязанности к «старым серым стенам» (а стены и впрямь были старые, основал нашу школу кардинал Уолси[129]), никакого «нерушимого школьного братства», никакой своей школьной песни. По выходным много времени для себя, ведь спортивные игры у нас были не принудительно и не с такой строгостью, чтоб отлынивать. Мы гоняли в футбол (верней, изображали что-то вроде), сражались на крикетных матчах, где надлежало появляться туго перепоясанным, но мы тут обходились без формальностей. Меня из тех спортивных состязаний увлекал один крикет, в который всю большую перемену мы на покрытом гравием дворе играли битами из дощечек упаковочных ящиков и самодельными мячами.