Дни в Бирме. Глотнуть воздуха — страница 67 из 89

Ничего этого я в те годы не видел, вернее, не понимал. Соображения мои не шли дальше того, что за прилавком у отца не клеится, в его торговле «спад», и нужно подкопить своих деньжат, чтобы «наладить дело». Подобно самому отцу воспринимал я наш магазин как нечто вечное и нерушимое, а потому был расположен гневаться на отцовскую неделовитость. Частенько, проходя по торговой площади мимо «Сарацина», я сравнивал его роскошно сверкающий фасад с нашей облупленной вывеской, на которой уже едва читалось остатками белых букв «С. Боулинг…», с нашей мутной витриной, где пылились тусклые пакетики птичьего корма. Мне в голову не приходило, что «Сарацин», как червь-паразит, алчно гложет, живьем сжирает моего отца. Начитавшись пособий своих заочных курсов, я поучительно твердил отцу о технологии продаж и современных методах коммерции. Он не особенно слушал, ведь он давно вел старинный, наследственный бизнес, трудился честно, товар предлагал всегда добротный, так что вот-вот все образуется. Надо сказать, не много тогдашних мелких магазинщиков закончили в работном доме. Большинству удалось уйти на тот свет хоть и крайне обедневшими, но все-таки владельцами своей лавки, жилья, имущества. Тут шла, так сказать гонка, что скорей настигнет: смерть или банкротство, и, спасибо Господу, отец, а вслед за ним и мать, успели раньше умереть.

Но вообще жилось в начале 1910-х еще совсем неплохо. Весной 1912-го я через викария из Общества книголюбов познакомился с Элси Уотерс. Хотя, как все юнцы в городке, я высматривал подружек, изредка даже договаривался с какой-нибудь встретиться и «прогуляться» воскресным днем, своей девушки у меня никогда не было. Не так-то просто стать ухажером, когда тебе шестнадцать. Имелось в городе такое место, где парнишки по двое прохаживались, поглядывая на девчонок, а те, тоже прохаживались по две, юных охотников как бы не замечая, но, с установлением некого контакта, мальчишеская и девчоночья пары бродили дальше уже вчетвером, причем все четверо практически безмолвно. Главной сложностью этих хождений (особенно если ты оказывался с девушкой наедине) являлась кошмарная неспособность завести хоть какой-то разговор. Но с Элси Уотерс все вышло иначе. Правда, я уже слегка повзрослел.

Я это не к тому, чтобы рассказывать историю про нас с Элси, хотя история была, конечно. Просто для полноты картины той жизни – «перед войной». Лето (да, понимаю, не всегда, но опять вижу лишь его), белая пыльная дорога, по краям ряды каштанов, аромат левкоев, зеленые пруды под ивами, плеск Барфордской плотины – вот так мне вспоминается «перед войной», и Элси непременной частью этого.

Не знаю, смотрелась бы она хорошенькой теперь. А тогда очень. Высокая, ростом почти с меня, копна белокуро-золотистых волос, обычно заплетенных в косы венком вокруг головы, и нежное, удивительно кроткое лицо. Она принадлежала к типу девушек, которым идет черное, особенно такие, совсем простые черные платья, которые полагались продавщицам тканей, – Элси работала у нас в «Лиллиуайтсе»[145], хотя приехала из Лондона. Была она, я полагаю, года на два старше меня.

Я благодарен Элси, первой научившей меня с любовью относиться к женщине (не всякой вообще, а к избранной тобой). Увидел я ее в Обществе книголюбов, но едва обратил внимание, а потом как-то зашел в «Лиллиуайтс»; пришел совершенно случайно, среди рабочего дня, потому что в бакалее кончилась марля, которой покрывают масло, и старый Гриммет послал меня купить новый марлевый отрез. И знаете, эта специфичная атмосфера в магазине тканей, что-то такое очень женское: тишина, приглушенный свет, резковатый запах новой материи, глухой стук снятых с полок, раскатываемых по столу рулонов. Наклонившись над прилавком, Элси длинными ножницами отрезала очередные футы ткани, под черным платьем обозначились округлости ее груди – сильнейшее и странное впечатление: перед тобой нечто мягкое, слабое, беззащитное. Глядя тогда на Элси, ты чувствовал, что ее можно обнять и делать с ней что хочешь. Она действительно была необычайно женственной, очень ласковой и покорной: какой-то послушной малышкой, хотя физически не отличалась ни миниатюрностью, ни хрупкостью, – но не глупышкой, просто тихой и временами поражавшей невинным простодушием. Да я и сам еще был юношей фактически безгрешным.

Мы были вместе чуть больше года. Разумеется, как тогда допускалось быть вместе в Нижнем Бинфилде. Официально я «ходил» с ней – вполне легальная форма отношений, однако далеко не то же, что помолвка. От грунтового шоссе на Верхний Бинфилд ответвлялась и тянулась вдоль подножия холмов еще одна дорога. Прямая, длинная, около мили, по сторонам огромные каштаны, а в траве под деревьями тропинка, прозванная «тропой влюбленных». Мы гуляли там майскими вечерами, когда цвели каштаны. Ночи становились короткими, и в часы после работы было еще достаточно светло. А хороши июньские вечера. Густеют синие сумерки, ветерок, словно шелком, гладит твои щеки. Иногда днем по воскресеньям мы брели через Чэмфордский холм к Темзе, на заливные луга… 1913-й! Господи, 1913-й! Тишь да покой, лента воды, бегущей от плотины! Нет, никогда уж не вернется. Я не про 1913-й – про то чувство внутри, когда не маялся вечными страхами и не задыхался от спешки; чувство, которое вам памятно и без моих рассказов или же неизвестно, а тогда вам его уже не изведать.

Близости у нас не случалось до последнего лета наших встреч. Я был слишком застенчив, неуклюж, чтобы настаивать, и слишком несведущ для понимания, что буду у нее не первым. Однажды воскресным днем мы с Элси отправились в буковый лес Верхнего Бинфилда (там, наверху, всегда ждало уединение). Я ужасно хотел ее и точно знал, что Элси тоже полна готовности. И почему-то вот мне стукнуло в голову непременно пробраться на территорию «Усадьбы». Старик Ходжес, которому уже перевалило далеко за семьдесят, мог нас турнуть, но в такой час он, скорее всего, прилег поспать после обеда. Мы пролезли через дыру в заборе и по дорожке между буками вышли к большому озеру. Уже года четыре я туда не приходил. Ничто не изменилось. Все то же абсолютное безлюдье, ощущение, что ты спрятан от мира стеной обступивших могучих деревьев, все тот же ветхий лодочный сарай, гниющий в камышах. Усевшись на бережку, в зарослях дикой мяты, мы чувствовали, что одни, словно в пустынных землях Центральной Африки. После несчетных поцелуев я поднялся и стал бродить поблизости. Мне ужасно хотелось, меня жгло желание сделать решительный шаг, но страх тоже присутствовал. И любопытно: в тот самый момент я вдруг подумал совсем о другом. Меня вдруг осенило, что я ж годами сюда собирался, и все никак, и будет чертовски обидно, находясь так близко, не дойти до второго озерка, не взглянуть на тех громадных сазанов. Обидно же, я не прощу себе потом, что упустил эту возможность. Столь глубоко засевшие во мне и никому, кроме меня, не ведомые, столько лет призывавшие меня – практически мои сазаны. И я решительно направился сквозь лес в известном направлении, однако отойдя ярдов на десять, повернул обратно. Как продираться в дебрях ежевики и трухлявого сухостоя, когда на мне мой выходной наряд? Темно-серый костюм, котелок, ботинки на кнопках и жесткий как железо крахмальный воротничок под самые уши (вот как мужчины тогда обряжались днем на воскресную прогулку). И я ужасно хотел Элси. Я вернулся и на миг замер, глядя на нее. Она лежала в траве, прикрыв глаза ладонью, и не пошевелилась, услыхав мои шаги. Она так выглядела, лежа в своем черном платье, – ну, как-то так нежно, уступчиво, как будто ее тело манило покоем и согласием. Элси была моей, она ждала меня. Внезапно я перестал бояться, скинул свой котелок (помню, как он подпрыгнул на траве), опустился на колени и крепко обхватил ее. В ноздри бил запах дикой мяты. Для меня это был первый раз, для нее не первый, так что все прошло более-менее гладко. В общем, это произошло. Огромные сазаны в тот момент исчезли из сознания, и позже я почти не вспоминал о них.

1913-й, 1914-й… Да, весна 1914-го. Вначале зацветает терн, потом боярышник, потом в цвету каштаны. Воскресная прогулка, ветер качает высокую траву и гонит волнами, будто густую массу женских волос. Бесконечный июньский вечер, тропинка под каштанами, гулкое уханье совы, прижавшееся ко мне тело Элси. Июнь в том году стоял жаркий. Как мы потели в магазине, как густо там пахло сыром и молотым кофе! А потом вечерняя свежесть улицы, пряный аромат левкоев, табачные дымки в проулках позади дворов, мягкая пыль под ногами, над головой вьются козодои, хищно преследуя майских жуков.

Господи! Почему презирают сантименты насчет «до войны»? Я вот очень сентиментален насчет этого. А вы, если помните, разве нет? Всегда, оглянувшись назад, первым делом вспоминаешь какие-то приятные моменты, даже из военных лет. Но тогда, «до войны», у людей впрямь имелось кое-что, чего теперь ни грамма нет.

Что? Да просто о будущем не думалось как о неотвратимо нависшем кошмаре. Не то чтобы жизнь была легче. Реально она была трудней. Люди и вкалывали больше, и жили менее комфортно, под старость совсем худо. Фермерский рабочий, весь век ишачивший от зари до зари за четырнадцать шиллингов в неделю, заканчивал полным инвалидом с официальной пенсией по старости в пять еженедельных шиллингов плюс, может быть, еще полкроны от прихода. Так называемая благопристойная бедность подчас оказывалась даже хуже. Когда низенький, неприметный Уотсон, тихо торговавший тканями в лавочке на дальнем углу Главной улицы, после долгой борьбы за выживание «потерпел крах» («не выкарабкался»), его капитал по описи составил два фунта девять шиллингов шесть пенсов, и он буквально в те же дни скончался от «желудочных резей», а проще говоря, полагал врач, – от голода. Однако горемыка до конца цеплялся за свой респектабельный сюртук. Помощник часовщика Кримп, искуснейший мастер, корпевший с юных лет на протяжении полувека, нажил себе катаракту и вынужден был пойти в работный дом. Внуки, провожая старика, рыдали на улице в голос. Жена, нанимаясь поденной уборщицей, билась, чтобы послать ему хоть шиллинг на карманные расходы. Случалась, конечно, всякая жуть: прогорали мелкие коммерсанты, до абсолютной нищеты иногда разорялись солидные ремесленники или уличные торговцы, кого-то настигала мучительная смерть от рака или цирроза печени, пьяницы каждый понедельник давали женам клятву завязать и каждую субботу вновь напивались вдрызг, девушки калечили себе судьбы внебрачными младенцами. В домах не было никаких ванных комнат, в умывальных тазах зимним утром намерзал лед, глухие улочки в жару нестерпимо воняли, кладбище располагалось посреди города ежедневным напоминанием о твоем конце. Так что же все-таки имелось у людей? Ощущение надежности даже в ненадежных обстоятельствах. Точнее – ощущение прочности. Все знали, что придется умирать, а кое-кто, должно быть, понимал и то, что лично у него впереди разорение, но никто не догадывался, что весь порядок вещей может измениться. С тобой могло произойти многое, но определенным, известным тебе образом. Не думаю, что тут большую роль играла еще достаточно распространенная «приверженность религии».