нования, жизнь отдана рабочему движению, двадцать лет были в черных списках у предпринимателей, потом еще десяток лет донимали Муниципальный совет, требуя заняться трущобами. Затем все кувырком и старые партийцы не у дел. Неожиданно нашли себя, по уши погрузившись во внешнюю политику: Гитлер, Сталин, бомбы, пулеметы, террор, ось Рим – Берлин, Народный фронт, Антикоминтерновский пакт[154]… – поди-ка разберись во всем этом.
Прямо передо мной поместилась троица местных коммунистов. Все трое очень молодые. Один из них – парень с деньгами, заправляет чем-то в «Саду Гесперид» (не иначе как племянник старого Крама). Еще один – банковский клерк, он иногда мне выдает наличные по чекам. Симпатяга с круглым мальчишеским лицом, голубоглазый и такой белобрысый, будто перекисью волосы обесцветил. Выглядит на семнадцать, хотя уж двадцать-то ему наверняка, одет в дешевый синий костюм с ярко-синим галстуком, очень идущим к его светлым волосам. Сбоку, в том же ряду четвертый коммунист, но он отдельно, из других красных – троцкист, как у них называется. Те трое с ним на ножах. А этот совсем юный и худющий как спичка, нервный, жгуче-черный, взгляд пылающий. Лицо умное. Еврей, разумеется. Четверо коммунистов, не в пример остальной публике, реагировали горячо и явно ждали паузы, чтобы сразу вскочить с вопросами. Юный троцкист, ерзая, весь извелся от волнения, что его могут опередить.
Вслушиваться в звучавшие со сцены слова я совсем перестал, но впечатлений не убавилось. Напротив: когда я прикрыл глаза, то ощутил любопытную штуку. Показалось, что именно теперь лектор стал для меня понятней.
Голос шумел и рокотал, будто готов был без устали изливаться еще недели две. Жуткое дело эти живые шарманки, буравящие тебя пропагандой. Прокручивает одно и то же: ненависть, ненависть, ненависть! Сплотимся, друзья, и всеми силами возненавидим! Снова и снова, снова и снова. Ну прямо-таки по мозгам тебе долбит. И на мгновение я, закрыв глаза, буквально спиритический сеанс провел: словно бы очутился вдруг в сознании речистого малого. Сильное, между прочим, ощущение. На несколько секунд я как бы вселился в него – почти, можно сказать, сделался им. Изнутри его ощутил.
Увиделось мне, что рисуется в его голове. И картинка была поярче словесной трепотни. Вещал оратор нам, что Гитлер наступает, что надо всем объединиться в праведном гневе и возмущении. Говорилось это, конечно, культурно, в общем плане, без подробностей. А представлялось лектору нечто весьма конкретное – как он чугунным молотом вдребезги расшибает лица (фашистские лица, разумеется). Я это точно знаю, побывав внутри него. Хрясь! Прямо в переносицу! Хруст размозженных косточек, и вместо лица месиво вроде земляничного джема. Следующий! Хрясь! Еще! Вот что он видел во сне и наяву, о чем он постоянно думал и с наслаждением грезил. Вот так бы, в кровь их, все отлично – это же морды фашистов. Тон выступавшего не оставлял сомнений насчет его желаний.
Но почему? Сдается мне, от страха. Сегодня каждый живет с ожиданием жути. Просто у этого парня достаточно воображения, чтобы сильнее испугаться. Гитлер задумал нас согнуть! Живей, ребята! Хватайте кувалды и дружней! Расколем их голов побольше, тогда, может, они нам черепа не раскроят. Стройся, боевики, подле своих вождей: плохие за Гитлера, хорошие за Сталина. Впрочем, имелся, вероятно, еще какой-то путь, поскольку для нашего лектора Сталин от Гитлера не отличался – обоим им ему хотелось бы морды расквасить.
Война! Я стал опять думать о ней. Скоро уже, ясное дело. А кто боится войны? Страшно боится бомб и пулеметов? Вы скажете мне: «Ты». Да, я боюсь, как всякий, кто такого повидал. Но не столько самой войны, сколько той жизни, что начнется. Мы сразу рухнем в удушливый мир злобы и лозунгов. Форменные рубашки, колючая проволока, резиновые дубинки. Пыточные камеры, где день и ночь слепит электрический свет, везде шпики, сутками следящие за тобой. Процессии с гигантскими портретами и миллионные толпы орущих приветствия вождю, вгоняющих себя в ликующую одурь, а в глубине души до рвоты ненавидящих страшного идола. Вот-вот начнется. Или нет? Бывают дни, когда мне кажется – нет, невозможно; бывают дни, когда я понимаю – неизбежно. Тем вечером по крайней мере я точно знал – не миновать. Обо всем этом нам трубил невзрачный лектор.
Так что, в конце концов, имеет, видимо, значение то, что горстка людей собралась в ночи послушать эту лекцию. Хотя бы полдюжины здесь способны понять, о чем речь. И это просто пограничники огромной армии. Особо зоркие, чуткие крысы, первыми угадавшие, что судно дало течь. Скорей, скорей! Фашисты наступают! Готовь оружие, ребята! Бей в харю, или разобьют твою! От ужаса перед будущим мы сами торопливо лезем в него, как кролики в пасть удава.
А что будет с парнями вроде меня, если вдруг в Англию придет фашизм? По правде говоря, для нас-то особых перемен не предвидится. Вот для этого лектора и для четверки здешних коммунистов действительно большая разница. Либо они будут расквашивать чьи-то лица, либо сами кровью умоются – смотря кто возьмет верх. Ну, а середнячкам моего типа предстоит крутиться обычным, привычным образом. И все же я боюсь – и даже очень боюсь. Чего? Только я собрался поразмышлять над этим, как лектор замолчал и сел.
Раздались гулкие жидковатые аплодисменты малочисленной аудитории, потом старина Уитчет произнес свой благодарственный спич, и не успел он договорить, как разом вскочили все четверо коммунистов. Сцепились они минут на десять, нагородив кучу понятных им одним премудростей типа «диалектика материализма», «историческая роль пролетариата» и «Ленин в 1918 году сказал…». Затем лектор, глотнув водички, подвел итог, который заставил троцкиста просто взвиться, зато понравился трем остальным, и стычка продолжилась уже, так сказать, неофициально. Никому, кроме них, словечка вставить не удалось. Хильда и ее подруги ушли сразу по окончании лекции (боялись, видно, что под конец будет сбор денег на аренду зала). Рыжая рукодельница осталась закончить кусок вязанья: сквозь шум спора слышалось, как она шепотом считает петли. Уитчет сидел и сиял, нисколько не вникая в разногласия, а восхищаясь тем, сколь активна и содержательна полемика. Темноволосая учительница, приоткрыв рот, быстро переводила взгляд с одного говорившего на другого, а закутанный до ушей ветеран-лейборист, словно тюлень с густыми сивыми усами, глядел в хмуром недоумении: какого дьявола они не поделили? В общем, я встал и начал натягивать пальто.
Крутая свара коммунистов превратилась в личную перепалку юного троцкиста с белобрысым парнишкой. Спорили ребята насчет того, надо ли в случае военных действий идти на фронт. И пока я между рядами протискивался к выходу, белобрысый воззвал ко мне:
– Мистер Боулинг! Вот вы скажите: если бы грянула война и нам открылась перспектива прикончить фашизм, разве вы не пошли бы воевать? Я имею в виду – будь вы моложе?
Парень явно считал, что мне за шестьдесят.
– Смело ставьте на то, что не пошел бы, – ответил я.
– Но разгромить фашизм!
– Да провались этот хренов фашизм! Лично я досыта уже навоевался.
Юный троцкист вклинился было с обвинением ренегатов в социал-патриотизме, измене общепролетарским принципам, однако противники вмиг его заткнули.
– Но вам же, мистер Боулинг, вспоминается война, которую развязали в 1914-м. Тогда была лишь очередная схватка империалистов. Теперь совсем другое. Неужели, когда вы слышите про то, что творится в Германии – концлагеря, уличные побоища, нацисты с дубинками, откровенная травля евреев, – у вас кровь в жилах не закипает?
Насчет кипящей крови это уж обязательно. Помнится, всю войну о ней дудели.
– С 1916 года перестала кровушка у меня кипеть, – сказал я парню. – И у вас перестанет, как надышитесь окопной вонью.
Вдруг я увидел, кто передо мной. Будто впервые разглядел голубоглазого паренька с волосами цвета пакли.
Лицо взволнованное, чистое, как у пригожих старшеклассников, смотрит на меня в упор, и в глазах даже настоящие слезы блеснули! Вот как страдает всей душой из-за гонимых немецких евреев! Понятна, впрочем, реальная почва его переживаний. Здоровый парень (играет, должно быть, за команду местных регбистов), умом тоже явно не обижен, а живет в пригородном захолустье, служит клерком, сидит за кассовым окошком банка, день-деньской корпит, сличая цифры да считая пачки денег, и должен задницу лизать директору. Невмоготу ему тухлые будни. А в Европе тем временем грандиозные события: рвутся снаряды над траншеями, сквозь мглу порохового дыма смело кидаются в атаку пехотинцы. Возможно, кто-то из его приятелей сражается в Испании. Естественно, он рвется воевать. И как его винить? На миг мне даже показалось, что передо мной мой сын (по возрасту парнишка вполне мог бы им быть). Припомнился тот душный, знойный августовский день, когда мальчишка наклеил напротив бакалеи плакат «АНГЛИЯ ОБЪЯВЛЯЕТ ВОЙНУ ГЕРМАНИИ» и мы, юнцы в белых фартуках, с воплем счастья выскочили на тротуар.
– Слушай, сынок, – сказал я, – напрасно ты так заводишься. И мы в 1914-м верили, что предстоит славное дело. Ошиблись, однако. Только сплошной проклятый хаос. Ты, если снова полыхнет, держись от этого подальше. Зачем тебе подставлять свое молодое тело под пули? Побереги-ка его лучше для подружки. Ты думаешь, на войне ордена и боевые подвиги? Да уверяю тебя, ничего подобного. Нет больше штыковых атак, а если доведется такое испытать, будет совсем не то, что тебе видится. Ты не почувствуешь себя героем. Почувствуешь ты лишь смертельную усталость после трех бессонных суток, почувствуешь, что провонял весь как хорек, что штаны мокрые от страха, а руки так закоченели, что винтовку не удержать. И главное – что уже на все наплевать. Вот так будет.
Эффект, конечно, нулевой. Молодым просто кажется, что ты отстал от жизни. С тем же успехом я мог, постучавшись в дверь, вручить ему душеспасительную книжицу.
Народ стал расходиться. Уитчет повел лектора к себе домой. Троица коммунистов ушла вместе с евреем-троцкистом, по пути продолжая толковать насчет рабочей солидарности, диалектичной диалектики и словах Троцкого в 1917-м году. Им бы все только о своем. На улице к холодной сырости добавилась полная темень. Фонари, мерцая дальними звездами, совершенно не освещали мостовую. Со стороны Хай-стрит слышался шум стучащих по рельсам поездов. Хотелось выпить, но было уже почти десять, а до ближайшего паба – полмили. Кроме того, хотелось поговорить не так, как болтаешь с кем-нибудь в пабах. Мозги у меня в тот день, ей-богу, свернуло набекрень. Отчасти потому, что не работал, отчасти новенькие зубы настроили на новый лад. С утра тянуло размышлять о будущем и прошлом, теперь жаждалось побеседовать насчет нависшей беды (грянет или, быть может, обойдется?), насчет лозунгов, форменных рубашек, оптимально и гладко наштампованных на востоке Европы войск, марширующих солдат, подготовленных придушить нелепую старуху Англию. Из Хильды тут собеседник никакой. Тогда мне стукнуло пойти навестить Портиуса, моего приятеля, который всегда допоздна не спит.