ыли, я сказал, пепельные — ничего особенного, но они не мешали всему — как бы отстранялись, давая дорогу самой красоте, великолепию, превосходству; так конферансье в черном отстраняется, давая дорогу ослепительному созданию в светлом блестящем наряде, в лучах бриллиантовых прожекторов. Надо сказать, она была дразняще «наштукатурена»; но ей шло. «Тени», тушь на ресницах, блестящая помада на широких губах как раз лишь усиливали то, что есть: делали еще более резким. Обилие всего этого давало особую новую откровенность, открытость ее красоте. Кроме того, было и что-то еще в ее лице, красоте, чему все это было своим — родным, пригнанным. Одета она, ныне, была просто, но резко и ясно и сообразно себе: была в черной кофте и светлой юбке. Лет ей шло, на сей момент, двадцать пять — двадцать шесть, но это при внимательном взгляде; а смотрелась она — как бы сказать? — старше своего возраста, но старше не потому, что старше, а потому, что при взгляде на нее приходила мысль: красота как красота, как красавица, не может быть слишком юной; в этом смысле в самолете взгляд мой сзади был обманчив; юное значит неопределенное; здесь же — резкость. Мощь красоты. Кроме того, при еще более внимательном взгляде явно было, что эту красоту давит некий опыт. Явно было, что прежде она была и более легкая, и более… стройная, хотя и (?) сейчас стройнее и пластичнее этой женщины было трудно вообразить; может, я опять домысливаю, зная все; но не думаю… А такое не молодит женщину. Вообще, странное дело: при взгляде на нее «пелось» о чем угодно — о красоте, о слепительной силе чуда; но не о молодости. Это до того справедливо, что я буквально лишь сейчас и вспомнил об этом; ранее даже и мысли-сомнения на эту тему не приходили. Наблюдая ее и слыша о ней, я после ни втайне, ни внешне не наткнулся на то слово. И уж тем более — на слово «юное». А ведь она и теперь была молода. Любопытно, что, обращаясь к ней, никто из наших не говорил обычное — «девушка»; все называли «вы» или, если знали, по имени. Притом иногда — полным именем; уменьшительное, сюсюкающее не шло к ней; слово «девушка» именно и поэтому тоже не то; весь ее вид тотчас же вызывал мысль о возвышенном, серьезном, неимоверно живом; одновременно о чем-то вульгарном, но вульгарном — освещенном светом; и тут же, тут же возникало в уме: вот красавица. Очень красива.
Задумчиво смотрел я на приближающуюся кавалькаду; Вернее, конечно, на женщину и на Алексея; на нее, особенно внове, нельзя было не смотреть — она, конечно, привыкла к этому; Алексей меня интересовал особо; прочие туристы состояли в основном из свободных «мужиков», хотя, да, было и несколько женщин; кажется, две-три были «тоже ничего», но мужское население, понятно, так или иначе группировалось вокруг этой; те женщины, конечно, опять-таки самолюбиво-отчужденно держались в отдалении; силы были слишком не равны; ясно было, что, будучи рядом с этой, нельзя интересоваться иной на уровне «ничего»; она ярко, рельефно в фокусе, а остальные — не в фокусе: размыты.
Они подошли и остановились группой; все щурились на солнце, озирались, хихикали, улыбались, говорили лениво; брюнет — случайная фигура? — все шипел и чирикал около «этой»; мы с Алексеем раза два косвенно взглянули друг на друга; надо было заново установить отношения, но я не хотел подходить специально для этого.
Подъехал багаж, рассасывалась толпа у таможенных стоек: нам «с улицы» было видно.
Сухо-резко засмеялась красавица; все же странный смех.
Сейчас все поедут по своим делам. «Где-нибудь еще встретимся», — подумал я и, конечно, не ошибся; Куба остров хотя и не маленький, как мы мыслим (даже ария есть: «Ах, остров мой маленький, горы высокие, пальмы…» — хотя остров не маленький, а горы не высокие!), но мир тесен, а туристская группа — не пачка иголок; так и не выяснив отношений, я двинулся по своим делам.
У выхода меня встретили двое из тех, к кому ехал…
В Гаване мне было делать нечего. Электрик мой оказался в командировке в Сантьяго-де-Куба, — что не огорчило, так как мне предложили катить через весь остров, в Сантьяго и пообещали порадеть о машине; кстати, и тот человек, старый литератор, у которого была заветная испанская книга, жил там. Все к лучшему в этом лучшем из миров, все начинается с дороги, все начинается с удачи; о, совпадения. К тому же мне сказали, что Пудышев в Сантьяго-то в Сантьяго, но это конечный пункт, а по дороге он заскочит в Плайя-Хирон, в Тринидад, в Сьен-Фуэгос и куда-то; а уехал он «вот-вот, только что — вам не повезло»; с видом, вовсе не говорящим о невезении, я отвечал, что придется и мне заезжать во все эти города — вдруг он там еще.
— Да это все по дороге. Вот разве Хирон немного сбоку. Но он близко, — отвечали мне, притом с понимающей улыбкой.
Мы — то есть я и смуглый, как кубинец, Мусаналиев, курировавший электриков и оказавшийся приятелем моего приятеля лезгина! — мы снова улыбнулись, — он, кроме всего, был рад, что быстро отделался от новой заботы, при этом все довольны, — распрощались с теми ж улыбками, я напомнил о машине — и был таков.
Гавана сияла в солнце; пафос этого города — разумеется, море, хотя оно видно вовсе не из всех точек, а тот конец, где дом Хемингуэя, вообще далек от него; тут еще одно недоразумение — еще один блок мыслительный: Хемингуэя, из-за «Старика и моря», связывают с морем, и так и кажется, что он, в своей седой бороде саперной лопаткой, вечно сидит на берегу, у сетей.
А море в Гаване — оно видно, да, не отовсюду, но все же из многих, многих мест; а жизнь его конечно же ощутима во всем.
Море в Гаване удивляет собою тем, что оно одновременно и яркое, и темное: такой синий блеск. Это, понятно, когда солнце.
Обычно мы представляем Гавану, по фотографиям и кино, как нечто, где синее море и белые небоскребы; это впечатление — от района, называемого Аламар и не характеризующего Гавану как целое: плоское ходячее впечатление и тут ошибочно. Гавана более пестра, волнисто-разнообразна («барококо», острил кубинец), в общем, невысока и уютна; но ярких красок домов тут нет; преобладает серо-желтоватое и в том же роде.
Город, конечно, «зеленый»; пальмы, цветущие олеандры по краям улиц, какие-то цветущие и даже плодоносящие (типа ежевики, черешен, но кроны громадны!) деревья, хотя, повторяю, февраль; и даже бананы — эти огромные гофрированные светлые листья — как салат у великанов при Гулливере: у домов и в патио.
Мне, однако, понятно, не терпелось посмотреть старый город — Habana Vieja; я попал туда во второй половине дня.
Громадная белая статуя Иисуса нависала в низких лучах над входом в лиман, залив, — как назвать; я сначала думал, что это река Альмендарес, на которой, я знал заранее, стоит нынешняя Гавана, но после постиг, что она в другом конце: как раз туда, в сторону Аламара. Причем если б я случайно не выяснил это (проезжая потом через реку!), то так бы и считал: Старая Гавана — на этой реке; меня всегда занимала вот эта ситуация человеческого знания. Гавана на заливе — на Альмендаресе, — и, знай я то или это, ничто не переменилось в мире.
К тому же на реке ей было б стоять логичнее; потом, во дворце, я услышал, что воду возили издалека… Вычисляй реальную логику жизни.
С набережной, которая называется Малекон, что сведущие люди произносят с подмигиванием (malecón — сутенер), видны сразу ярчайше-синий, блестящий залив, дальнее открытое, уводящее в забытый звон и в туман, пространство моря; безымянный, неизвестный душе простор, а еще более — самое чувство этого простора действует томительно на сознание… Тут, ближе, — сама Habana Vieja.
Вот она часовня у воды, вот серая крепость; вот он дворец вице-губернатора — а вернее, генерал-капитана. Все бурое, кроме крепости. Внутрь дворца; уют каретных помещений с каретами, фонтаны и зелень патио, ствол орудия с надписью русского — мастера; галереи, колонны. Музейные чопорность и роскошества верхних этажей. Мостовая перед дворцом была когда-то сделана из клинышков, всаженных вертикально.
Неподалеку — площадь ратуши; неизбежные балконы метрах в четырех над булыжными веерами. Небольшой двумерный испанско-готический собор с башнями разной высоты: одна острее, другая закругленнее. На уступах скопилась за годы — за века благодатная кубинская рыжая-красная земля, дающая несколько урожаев в год; и весело, странно видеть, как там и сям из камня и рыхлой, набухшей серо-желтой штукатурки лезут стрелы стеблей, как ни в чем не бывало разворачивающие на себе зеленые листики разной формы и тонуса — тех, что положено. Тут же, на площади, слегка в узкой улице, тот кабак, который является неизбежной достопримечательностью; здесь бывали знаменитости, и все стены над тяжкими, уютными деревянными столами между угрюмыми колоннами, а особенно передняя стена, исчерканы и обклеены пестрыми знаками посещения: автографами, рисунками и афишами. Дверь в кабак — железная, старая. Собор — Сан-Игнасио, площадь — Сан-Игнасио, улица — Empedrada — мостовая его.
Далее выходишь в торговый город, который и ныне — торговый… но это меня занимало менее.
Время от времени знакомые туристы мелькали вдали, среди всех древностей: как и следует туристам; и таинственность индейской, испанской тропической старины налагалась сладостно на милый, картинный образ той женщины.
Я ее не видел, но представлял, замечая толпу туристов за башнями и за стенами.
К вечеру мы выехали в Тринидад с заездом в Плайя-Хирон.
По дороге к Плайя-Хирон — знаменитый крокодилий питомник.
Их, да, собрали со всей Кубы и поместили в одно место; справедливо ли это?
Это справедливо; и есть в этом и некая грусть; какая — трудно определить.
Ты едешь; шофер наш, по имени Napolis, водил машину быстро и незаметно; дороги на Кубе хорошие, янки старались, и он непринужденно использовал их преимущества.
Это был темный мулат, немного неловко скроенный, если он одет и не в машине; но в машине — смел и ловок и по-шоферски празднично молчалив; а на пляже — неожиданно мускулистый и собранно статный.