— Доктора! Так пока за доктором сходят? Что же вы? — спокойно-озабоченно сказала Ирина. — Дайте.
Она привычно-несомненным движением раздвинула мужчин, пошла навстречу ведущим и, путая русские и «элементарно» испанские («Пор фавор!» — «Вниз!») команды, делая округлые жесты, быстро добилась, чтоб пострадавшего уложили на мешки; она села рядом, как извечно садится женщина-врач — сведенные ноги в сторону, а сама вся обращена к больному, — расстегнула на нем рубашку и стала показывать окружающим, чтоб шире распахнули ворота там, вдали; двое пошли тут же.
Мужчина, лежа навзничь с гримасой на лице и с влагой на плоской лысине, замотал головой; под затылком был старый портфель, набитый бумагами и мандаринами: один замок сломан — крышка полуотпала.
— Нельзя, нельзя, — сказала Ирина, приставляя ладони к его щекам, как к волейбольному мячу. — Нет.
Он утихомирился, посматривая на нее узкими увлажненными, резко-черными глазами. Уже спешила сестра-кубинка.
— Que? Que? — запела она, пропускаемая к больному; белый халат в этой тревожной, сомнительной ситуации облегчил душу.
Ирина, оглянувшись, мгновенно — даже не задержав взгляда, — уступила место; и, снова легким движением туда-сюда отстранив стоящих, выбралась из кружка.
Я посмотрел на хлопоты сестры-кубинки — юная тоненькая мулатка, но, кажется, соображает, и препараты есть, — и отошел тоже; Алексей и еще двое-трое стояли с Ириной, заложив руки за спины и, эдак по-мужски наготове, глядя в направлении кружка — не надо ли еще чего, если что.
— …еще отдаст концы, — услышал я слова Ирины — слова, произнесенные с улыбкой, чуть приправленной спокойной бравадой.
Что до Пудышева, то его я на сей раз, как и ожидал, нашел быстро.
Он монтировал блок на теплоэлектростанции.
Вновь индустрия…
Очевидность индустрии извечно производит на мою душу двоякое впечатление. С одной стороны, меня, мимо воли, покоряет напор и величие твердого, угрюмого, гневного рукотворного бытия. «И это — разум и руки?» — чувствуешь, думаешь с гордостью; грудь шире: ты — человек. Особенно несомненен, для меня, самолет. Тяжкая махина — и вот взрыв сил — и полет. Но и завод, цех, могучее строительство — в принципе таковы же.
С другой стороны, сияет задняя мысль, что Природа — что ей все равно; что она и не заметит.
Мы «победили» ценой ухода; а она и не заметила ни победы, ни самого ухода.
…Небо над мощной стройкой…
Я нашел Пудышева на одной из жестяно гремящих, приподнятых над нижним горизонтом площадок; это был человек среднего возраста, конечно, коренастый и успокаивающе-медлительный — степенный («самостоятельный мужчина»), каких и до сих пор немало в России; в бордовой, кругло-матово-блестящей каске, в защитной робе, он сидел на железном стулике, уставив руки в колени, а ноги — в изрезанное в ромб, копчено сияющее истертое листовое железо; когда он переминался, оно лишь сдавленно гухало. Говорить с ним было уютно; тут не было того напряжения, сухости, которое бывает с человеком нервничающим, позирующим, хитрящим. Он был как есть и отвечал как есть. Сложность тут была иная; посмотрев на него, я ее понял заранее. Он был, что называется, человек без воображения; ныне, в эпоху эстетического воспитания, это вроде бы и ругательство, но на деле каждому свое, и сила воображения «вообще» — это не достоинство. Это нейтральное качество.
Пудышева нельзя было раскрутить; он отвечал на вопрос и точно и ясно. Что́ тут делать? Ведь меня, разумеется, интересовала не только производственная, но и более человеческая сторона; я желал за кулисы. Но кулисы были заставлены; не то, что меня не пускали, а вот — стоят комоды, столы, контейнеры. И звать некого. А сцена? На сцену из явно голой — открывается дверь, и видно по-над столами — комнаты выходит некто — вещает: номер такой-то; уходит; а самого-то номера нет — и зал пуст.
— Вы откуда родом? — говорил я.
— Я? С Ленинграда, — отвечал Пудышев.
Именно: что тут сделаешь?
— А жена?
— А жена…
Он назвал мой город.
— О! Вот это!.. — оживился я. — Я — оттуда!
О совпадения! Куба и…
— Я сам оттуда! — повторял я. — Ну, так как же?
— Что? — говорил Саша Пудышев под рев трансмиссий, стук молотов и сипящий скрежет электросварки.
— Что? Были вы с ней в…? — орал я, чтоб перекричать какой-то новый железный рокот: за этим тут дело не стояло.
— Были.
— Ну и как? Понравился город?
— Город? Да; ничего. Но мы скоро уехали. Она не с самого… а с Уткинского района.
— Это под самым городом!
— Да. Так мы подъехали в Уткино.
— Там у нее родители?
— Да, — решительно кивнул он.
— А где вы еще работали? Где работал?
— Ну да!
— То есть как где?
— Ну в каких местах? Городах, селах? Странах?
— Да ездил много. Мы ж электрики. С монтажом связаны. Был в Мурма́нске. Был на Камчатке. Был в Польше. В Березове был; это на Урале. В Бурятии мы работали. В Монголии был.
На миг я представил эту картину.
Представил всю круглую, синюю Землю, как она видится с Луны или хотя бы из корабля «Союз» столько-то; и — тысячи — сотни тысяч пудышевых на ней.
О, русские люди.
— А жена кто?
— Кто жена?
— Ну да! По профессии!
— Торговый работник. Я — вот с этим; она обычно — в магазине, на базе. В той же местности, что и я. Отлично работает.
— А дети?
— Дети у бабки, — ответил он быстрее, чем ранее; он вздохнул… Конечно: больное место.
— Пацаны или?..
— Пацан и дочка.
— Большие?
— Десять, а ей двенадцать.
— Ну все же: как вам на Кубе-то?
— Да ничего. Советским специалистам тут хорошо. Кубинцы к индустрии не привыкли; привыкнут. Есть — не соображают, долбишь-долбишь; а есть толковые. Ничего.
— …Рассказали бы вы… что-нибудь. Случай или что, — в отчаянии объявил я: сдаваясь на милость победителя и напрямую прося о том, на что я должен был вывести.
— Случай? А! Это я понял. Это что ж. Вот раз аврал был.
— Ну и что?
— Ну, разбудили нас ночью. Трубки там порвало. Ну, я приехал, смотрю, реле; сразу видно. Сменили трубки. Сначала отключили, конечно… вы понимаете; потом сменили.
— Ну и как?
— Что как?
— Ну… и дальше?
— Дальше? Дальше домой, что ж тут дальше. Вот был случай.
Он не испытывал неловкости; отвечал, и все.
Его шарообразное смуглое, как водится, слегка курносое лицо было по-прежнему тихо. Сейчас ему поручили это дело, он и делал.
— Слушай, Александр, — сказал я в досаде. — Так не пойдет. Нам надо поговорить… подробней.
Он не смутился.
— Подробней? Так. Но вот не знаю когда. Сейчас… тут… работать… вы не…
— Да не сейчас. Сейчас мы, я вижу… сделали уж все, что могли. Давайте вечером? — Видя его «вы», снова я перешел на «вы».
— Вечером? — он наморщился. — Да… друг… я обещал…
— Ничего, я зайду, другу вашему объясню; поедем в гостиницу… посидим… Жена в Гаване?
— Да; в Гаване.
Видя, что он не зовет в гости, что́ я иное мог предложить? Лучше б в его обстановке, но уж ладно.
Если б я прямо набился, он бы, конечно, и позвал; но тут, при моих тонкостях, ему не пришло в голову.
— Заезжайте, — наконец сказал он решительно.
— Как найти-то?
Он объяснил толково и кратко: технарь и бригадир.
Он жил в общежитии института.
Объяснив, он тут же встал, скупо кивнул и, повернувшись, пошел по своей гремящей эстакаде так, будто меня и не было.
Вечером мы собрались в холле своей гостиницы «Америка». Я приволок Пудышева, спутники желали «ох, посидеть»; мы намеревались занять два стола рядом — я с Пудышевым, прочие вместе — и обсуждали лишь сложный вопрос, в какую из многочисленных забегаловок нам направиться. В Москве это все проще: за малым числом самих забегаловок. В каждом углу были свои преимущества: там уют, там простор, там светло, там темно, там всякая музыка, там тихо. Пудышев покойно молчал, отсутствующе разглядывая то проходящих двух луноподобных канадцев (аккуратная седина, светлые очки, серебристо-палевые пиджаки; ныне туристы на Кубе — это, вместо ненавидимых гринго, в основном Канада, Квебек), то стройных разноцветных мулаток (не оживляясь при этом, а как бы просто меряя взором), то наших туристов, то служителей в кофейного цвета формах: вроде наших железнодорожников. Альдо был, конечно, за помпезный верхний зал; Петр Петрович был за нижнее бордовое кафе, шофер, как и Пудышев, молчал и поглядывал вбок, я стоял скорее на стороне Альдо, чем чопорного Петра Петровича с его изысками:
— Но mojito есть лишь тут, — говорил Петр Петрович, вежливо раздражаясь. Откуда он знал, во-первых?
— Но зачем mojito (коктейль с густым льдом, с мятой)? Мы уж знаем… мы можем этот ron de la roca (ром со льдом).
— Фу! Ron de la roca! — На Петра Петровича время от времени находило это словно бы неожиданное упрямство на профессиональной основе. — Это, по сути, дурная экзотика! Это, по сути, и не кубинский напиток! Да и зачем, на ночь глядя…
— Как раз на ночь глядя, — возражал я; мне в этот вечер «почему-то хотелось» и блеска, и шума, и дурного тона, и я был за Альдо. — Как раз на ночь. Проспимся, и ваших нету.
— Да и там, там, вверху, есть mojito, — сдержанно горячился Альдо. — Разве нет? — Он произносил мило — «не-ит». — Там есть все, что вы захотите.
Он включился как живое начало; будь мы единодушны, он бы немедленно подчинился: с этой своей свободной предупредительностью.
— Mojito? Вверху? Вряд ли, — упрямился чопорный, сухой Петр Петрович; внешний тип был ложный; он не был ни чопорным, ни сухим.
— Да нет, вверх, — мягко настаивал и я, грешный.
Это тем более было смешно, что обычно я равнодушно уступаю в бытовых вопросах; а тут поди ж ты.
Что-то я чуял, что ли?
Да нет…
Просто, инстинкт некий.
Прошли туристы; они, в этом вестибюле — люстры и розово-желтый мрамор — гулко гудели и пересмеивались.
— Вверх! — сказал я.