Дни — страница 40 из 77

— Да вы идите, Альдо, — добавил я с интеллигентской щепетильностью: переводя взгляд с него на мгновенно ставшую безучастной спину Ирины и обратно. — Тут все… ясно.

Он посмотрел на ту же спину, секунду подумал.

— Я сейчас.

Он встал, шагнул, наклонился и сказал Ирине:

— Спа-а-сибо за… компанию! — Он изящно повысил тон на конечном «у». — Я, может быть, потом подойду, — добавил он с этими кубинско-романской свободой и чувством формы.

— Подходи, — сказала она, взглянув на него в сторону вверх и кивнув.

Она курила; надо сказать, я уж не впервые видел, как она сладостно, судорожно и именно втягиваясь курит.

Вокруг нее как-то не было никого, и она, похоже, не замечала этого.

Я, опять невольно, взглянул на Алексея; на то время я вдруг забыл о нем и умом, и взором.

Его не было на месте; там сгрудились светлые рубашки и цветные платья, все, наклонившись, что-то обсуждали, стоя над женщиной, что-то говорившей; она была соседкой Алексея… Потому я и не видел его ухода.

Странная небольшая тревога вошла мне в сердце, я прислушался и не мог определить сути. «Малая ревность»? Да, да; но… не в этом дело. «Не только» в этом. Что-то витало, не имевшее отношения к Кубе как таковой; то есть имело, но Куба тут… не сама по себе; в чем суть?

Я небрежно встал, пошел меж столами; сумрак после света, переход, увитый лианами и всем остальным; лестница; миновав вновь блеснувшее, яркое, хотя и менее шумное — вестибюль, — вышел на улицу — на крыльцо.

Чернейшая свежая ночь ожи́данно-неожиданно охватила душу. Огни, ночь.

Алексей стоял у колонны, я косвенно посмотрел на него — он меня заметил, но не сделал встречного движения; я не подошел.

Он постоял, постоял, небрежно же отделился от колонны, тихо пошел по подъездным ступеням вниз — во тьму; вот он удалился, «гуляя».

Кляня себя за бабство и все тот же дурной тон, я стоял и ждал: появится? Не появится?

Чего-то не понимал я.

Появилась Ирина; она царственно сошла с лестницы — я смотрел сквозь стеклянные двери, — мельком огляделась в этом палево-сияющем вестибюле; натужно куря сигарету, вышла на крыльцо.

Мы покосились один на другого.

Она стояла; сзади были стекло, вестибюль, впереди — чернь, огни, лишь отдельные как бы; подъезжали и уезжали машины, выныривая из тьмы под свет и ныряя во тьму своим лаком и фарами с их ореолами, автономными в ночи; сходились и расходились у этих ступеней быстро говорящие, темноволосые и светловолосые — приезжие люди с загорелыми или просто темными во тьме лицами; но кожа отблескивает в свете праздничного подъезда; она стояла одна на крыльце — эффектная, мулатоподобная, в белой кофте-майке; на нее поглядывали все пристальней, она была спокойна — ни на кого не обращала внимания, — но все же — я стоял близко и смотрел искоса — она поеживалась и исподволь озиралась; не знаю, какое чувство вело меня — вероятно, то же, что и всех прочих в таких ситуациях; уж это мужское рыцарство — а она была из тех, что мгновенно будят это начало; оно бескорыстно и корыстно; корыстно ли? все сложнее, чем кажется; словом, я искренне решил помочь… кому? но что-то, уж иное что-то, чем то, было на дне; имея в сердце свежее, бодрое чувство — какое? — не знаю: в конце концов я храню право не называть одним словом то, что не имеет названия в одно слово, — имея это в душе, я подступил к Ирине:

— Вы извините, но вы стоите одна, а это, по-моему, не сто́ит; если вы ищете Алексея, то он и правда был здесь, но пошел — туда.

Я махнул во тьму.

Она, куря, смотрела на меня; я в чем-то хоть и дурак, и «хуже дитяти» (как говорят мне порою), но все же я — старый воробей; она смотрела на меня своими громадными глазами спокойно и взросло (иначе тоже не скажешь), но с одобрением; смысл этого одобрения был мне в тот миг кристально ясен: ты — молодец, ты — мужчина; решился подойти, говоришь верно. Теперь я вижу тебя; что́ дальше?

Таков был смысл; но — жизнь наша: взор — это миг; был ли?

При слове «Алексей» она, однако же, одновременно несколько и оживилась и потускнела, что ли; с интуицией, могу сказать, свойственной мне в прямом и остром общении с человеком, я почувствовал, что «тут что-то не то». Была небольшая пауза.

— Да нет, я не ищу Алексея, — спокойно сказала она, куря. — Я просто так.

«Так кого же ты ищешь?» — вдруг со странной злостью подумал я; весь больной опыт родимой жизни моей вдруг глухо запел на дне…

Между тем она смотрела, ожидая продолжения.

— Все же вы напрасно стоите одна, — продолжал я: а что было делать?

— Это ничего, — сказала она, глядя.

Дверь визгнула — вышел Альдо.

— А, вы здесь, — сказал он, взирая на меня и потом уж, в маленьком замешательстве, замечая Ирину. Явно он все же искал меня, а не ее: рыцарство рыцарством — служба службой. Я был одним из первых его клиентов, и он старался. Он хотел хорошего отзыва, к тому же (все же!) в Гаване ждали жена Росита и дочь пяти лет.

— А я думаю, где́ мой друг, — продолжал он, поглядывая на Ирину. — Вроди-е… там нет, и там нет.

Но Ирина уж смотрела на него.

Умела она смотреть.

Альдо ежился и корежился, я его понимал: все мы, мужики, бывали в таком положении, когда в узком пространстве, где разойтись нельзя, рак тянет влево, а лебедь в небо.

Как по команде, явился и брюнет.

— А, ты вот где! — развязно он подошел к Ирине. — Слушай, сколько можно эту комедию…

— Уйди, я не звала, — молвила она через плечо.

— Нет, но я понимаю, что ты на что-то обиделась, — настаивал брюнет. — Но ты объясни. Ты видишь, я вовсе… я не забыл тебя. Если я не прав, объясни.

— Да уйди, я просто не хочу тебя видеть, ты понимаешь это или нет? — спокойно сказала она тем же тоном через плечо; видно было, что эти сцены, от которых я, средний интеллигент, с ходу начинал морщиться, были ей как рыбе вода.

— После всего — прямо, уйди! — серьезно-куражливо проговорил брюнет, за ерничеством скрывая обиду. — Ну, что такое…

Ома уже не отвечала, глядя на моего Альдо.

— Пойдемте все, — сказал я решительно. — Альдо, пошли.

И я, не дожидаясь, первый шагнул к стеклянной двери и к свету.


Однако же надо было видеть Ирину, чтобы понять, что нет такого мужчины, который так сразу и двинулся бы вослед за другим мужчиной и его приказом, имея рядом ее, глядящую «в очи»; Ирина, конечно, спокойно знала об этом и даже не повернулась: ведала, что и Альдо не двинется.

В досаде я поднимался по лестнице.

Альдо «не подведет» (?!); но…

Вскоре появились они, Ирина гордо шла рядом с Альдо, он вел ее под руку, она несла эту свою грудь… вот черт.

Брюнет, однако же, шел за ними.

Ирина подошла к своему столу, не сев, они выпили, причем она, снова, выпила и легко и всё (из рюмки), а мой верный Альдо лишь пригубил из фужера; они пошли танцевать.

Печальный, для зрителей, это был танец.

Танцующих в тот момент было много, и казалось, спасительная толпа поглотит Ирину и моего переводчика — снивелирует сцену; ничуть не бывало. Во-первых, все и дамы и мужчины ее имели в виду пусть краем, а то и не краем глаза; во-вторых, при таком, как говорится, поведении еще бы и не такую заметили.

Бедный Альдо не знал, что делать, он не мог бросить даму — и он не мог управлять ситуацией.

Ирина мертвенно висела на нем, приникла всей грудью и всем телом; шли резкие звуки румбы, они, особенно поместному (Куба — не Испания, не «Фламенко», здесь танцуют хоть тоже и «сдавленно», но все же и остро, с размахом, с простором, и это втягивает и посторонних), требуют свободного, отдельного движения; каждая пара занимала невидимый круг; звучали гитары, горловые голоса певцов, плавно, кругло метались танцующие; лишь эта пара, красивый, высокий, рыхловатый Альдо в своей, ныне как бы жалкой, ярко-синей рубашке с засученными рукавами и висящая на нем Ирина, двигалась сонно; Альдо пугливо поглядывал направо-налево — ему казалось, вот-вот случится нечто; он поддерживал Ирину — не знал, что делать.

Видит бог, уж если я ханжа, то кто же не ханжа; висишь — ну и виси; но было нечто удивительно именно мертвенное, спокойное в этом ее висении, и все это чувствовали; она тихо уткнула лицо в грудь Альдо, обнимала его за шею так, словно руки ее были лишь тяжкой цепью; двигалась она еле-еле — это она задавала тон и в этом — и с прямой, равнодушной, как бы заранее усталой, скованно-сонной чувственностью.

Вообще мертвенность, с которой она висела, выходила за пределы не только приличий, но и всякой манеры танца. Если бы она просто вульгарно прижималась к мужчине, что вроде бы и имело место, куда ни шло; но в этом остекленении было именно мертвое. Она побледнела, и смуглое лицо стало землисто-зеленоватым; глаза были закрыты, и заметные черные ресницы, взаимодействуя в цвете с синими веками и тенями под глазами и с черными толстыми бровями, давали ощущение не то что совсем пустых, что было бы четче и проще, а неких пустых, но мертвенно-таинственных, полуукрытых от нас глазниц, обведенных магическими контурами, означающими жизненно черное; в ее теле не было обыкновенной прямой чувственности, а было вдобавок к чувственности спокойствие оцепенения; прекрасные линии этого тела были сами по себе и тяжелы на взгляд; плавные, прекрасные руки сцепились вокруг шеи Альдо так, что видно было, как напряглись кисти и пальцы — выступили побелевшие хрящи, узлы и сухожилия; галлюцинативно казалось, что их уж нельзя расцепить — и она тянула толстую шею бедного Альдо все вниз да вниз. Всё это разрозненные заметы, а вместе всё вызывало несомненное чувство именно мертвенности, оцепенения, остекленения и тяжести, тяжести.

Может быть, где-то оно было бы и не столь заметно, но здесь вся атмосфера была иная: здесь были и блеск, и острота во всем.

Танцующие кубинцы деликатно отворачивались, стройный парень в красной рубашке, подтанцевав, нечто и резко и крепко-напевно (о, этот испанский! он не создан для ругани!) сказал Альдо; тот лишь пожал плечами, развел одной рукой — другой поддерживая Ирину за ее плотную, великолепную белую спину; видно было, как под кофтой-майкой напрягались и ослаблялись тесемки, четко проступали и мутнели пуговицы, держа грудь.