Дни — страница 57 из 77

— Да, пошло, — отвечал он, не без позы грызя твердый стебель; тон искренности как-то пропал.

— Что ж, ясно.

— Только не на этом оно и кончилось, — отвечал он, несколько загораясь снова. — Оно как раз не пошло на спад, а — оборвалось. Оборвалось на долгое, на длинное время. И ты думаешь, на этом оно и оборвалось? Ошибаешься. Не на этом.

— На чем же?

— Вот угадай.

— Ну.

— Вот и ну. Сроду не догадаешься, хоть и пишущий. И хоть и просто это.

— Да разумеется, не догадаюсь; почему я должен догадаться?

— Ну, все же.

— Ну, она… я хотел сказать, она встретила кого-то иного; но это было б уж слишком ясно. Об этом нечего и гадать.

— Ты прав; об этих материях… после.

— Ну, чего там. Она уехала, и ты вдруг почувствовал…

— Не то; все не из той оперы. Ну, да ладно. Она попросила денег.

— Денег? Еще денег?

— Вот именно.

— Но каких? И ты… я начинаю…

— Ты верно… начинаешь. Но только думай и дальше.

— Давай уж сам.

— Да что — сам? Простое дело. Зарплата — сто, что ли, рублей; с мужем в ссоре, да и муж — тоже не бог весть: врач, из честных; если помнишь, изволила мне признаться: «Сейчас, кроме тебя, у меня никого нет»; что прикажешь? проще пареной репы.

— Да уж…

— А что? За что ее обвинять-то? Ты, может, скажешь, что нынешняя московская баба, из красивых и все такое, может прожить на сто рублей?

— Да я-то не говорю, но…

— Вот и «но». Вот и у меня — «но». Старики мы уж с тобой, брат ты мой. Друг мой. Я знал, что не догадаешься. И ведь просаживали мы с ней в ресторанах и прочих котлах, бывало, и по пятьдесят за вечер; но это, ты понимаешь…

— Да, иное.

— То-то и оно. Одно дело — сунуть, не глядя, официанту; другое — дать, видите ли, любимой женщине, из рук в руки, двести, сто рублей, не зовя ее замуж. И это еще… ничего. Мы всё умеем… непринужденно. Но когда она сама… м-да. Не Запад мы, брат ты мой. Наше поколение. Все выпендриваем, прикидываемся Европой, Америкой; а — не Запад.

— А что же ее родители?

— Ну, что ты хочешь? С матерью она ссорится — как почти все нынешние молодые бабы ссорятся с матерями: слишком… разное; тут и Фрейд, но не только Фрейд, а — «движение века»: слишком… разное; причем женщина, если и сама в молодости была «тае», с возрастом становится морализатором; ну, не неизбежно, но часто. Мужик еще — тот еще может «понять»; мужик вообще более может «понять молодых»; тоже не правило… Словом, кто в семействе играет роль моральной силы, стержня, тот и менее может «понять»; а кто свободней, тот более. У нее мать же, кажется, и ушла-то от отца к какому-то вялому филологу, но она же и морализирует; а эта с ней, разумеется, зуб за зуб. И не зуб за зуб, а — как умеют они, нынешние: та ерепенится, а эта — спокойно мимо ушей. Болтай, мол. Так что мать не поощряет. Порой и расщедрится «на расходы», но — не очень. Отец пьющий и не богатей. А молодой бабе — ну, что прикажешь делать? Колготки, юбка, тени, помада, рубашка, туфли, пальто такое, пальто сякое. Шляпа. Кепи. Так-то. Сто рублей? Так-то.

— Значит, раньше ее любовники… А тут ты…

— Ты сообразителен. Это обыкновенный быт многих нынешних — молодых. Уж несколько поколений не видит в этом зазорного. Именно: не просто делают, морщась — мол, нехорошо, да никуда не денешься; а — не видят зазорного. «Само собой». Так-то.

— Ты преувеличиваешь. Люди, как всегда, разные.

— Это так. Но — но. И — все-таки: куда денешься? Сто рублей. «А жить хочется».

— Ты же сам только что сказал, что «само собой» — «ничего зазорного».

— Так; но зрю в корень. Откуда.

— Так что?

— Что дальше?

— Ну да.

— Вот. Она позвонила: мол, так и так, надо сто пятьдесят рублей — сестре платье. (Заметь, сестре к тому же! Вот везет — никак не сведешь к одному знаменателю!) А у меня нет — ведь у меня сейчас никого нет. (Так и «чешет» — спокойно.) Так ты не дашь ли?

— А ты?

— А я? Я сказал: может быть, но вряд ли. Помню фразу: «Мои расходы… сейчас идут по более существенным линиям». А ты ведь знаешь мои «линии» — сто человек, и кто болен, кто нищ, кто собрался умирать, но не умирает, кто и правда — плох, кто наг, кто убог, кто стар, кто мал. И тогда и верно было — что-то такое: одновременно все болели и все такое. Меня и вечно все-таки возмущала эта ее манера — «мне нет дела до твоих семейных дел»; а тут… Когда я вымолвил о своих линиях, она спокойно умолкла — умолкла, снова давая понять: мне нет дела. У меня сестра, и ей нужно платье. (Может, она и врала о сестре, но женщину ведь не поймаешь; она и самое сомнительное умеет обставить… эстетически, нравственно. Умеет не дать промаха вкуса: в какой-то ситуации. Хотя в иных промахивается с треском. По части такта и так далее. Но ладно.) И что-то зло меня взяло. Да, зло. Меня любят за деньги?! Жаль и денег было: просто так, ни с того ни с сего, от всех своих убогих и от своих дел, на — и дай; но суть не в этом, а именно села фраза: меня любят за деньги?! Ах, вот секрет?!

Я повторил:

— Может быть, но вряд ли. Смотри.

И не позвонил и не явился на ее службу («крайний срок»).

Я думал: она позвонит сама — «объяснится»; но я судил, так сказать, по старым нормам. Мои догадки, выходит, воистину подтвердились. День за днем, то да се; так многие расстаются. Вроде и не поссорились, а… И тут — что уж скрывать — тут совпало с отливом; так бывает — ну, ты знаешь; некое чувство — оно ведь тоже не постоянно; оно живет приливами, отливами; пустяк некий, физиологизм, глупость (мы сидели после того, и она сняла и надела сапог, а, наверно, чулок не свеж), а вот; вроде и видеть не хочешь. И тут — бац — звонок: «150 рублей». Ах, так тебе еще и сто пятьдесят рублей? Так-то, летописец.

— Я понимаю. Ничего веселого, но понимаю.

— Понимаешь, и хорошо. Чувствую, можно и без нее. А я, знаешь, начал уставать снова. Мало меня и так-то жизнь месила по этой части; а тут еще чувство постоянной и унизительной бытовой опасности и… чего-то. Какой-то неуютной заботы. Заботы какой-то неуютной. Эти кабаки, эти… шляния. И я же все время и сам говорил ей, что к новым взрывам я не готов; что нет у меня… чего-то слишком теплого к ее холоду; что я… что в чувстве моем куда как много от чувств отца к дочери, от чувства силы — к надрыву (хотя внешне она была спокойна, а я порою «вибрировал»), а не ясной любви; но слово «любовь» она, как помним, вообще спокойно отвергала, а что до остального, то она вещала, что и не рвется в жены, что идеал ее — иметь свою «небольшую квартиру», жить одной в свое удовольствие, звать кого хочу, прогонять когда хочу, а прочее — трын-трава. И так это без рисовки она говорила, что все мои, годами лелеемые, убеждения насчет женщины — насчет ее чувства прочности, инстинкта жены, одного мужика (искомого за сотней романов) и далее — таяли в дым; так что, по этим линиям, взаимопонимание вроде бы было полное; мы были не только — и даже не столько — женщина и мужчина, — мы были друг и подруга, чем-то взаимно притягиваемые; мы были папаша и дочь, а лучше — дядя и племянница, что ли; мы были… муж и жена, женатые давно и любящие мирно побеседовать; и, как это ни смешно, последнее, пожалуй, наиболее точное. Да, последнее, — наиболее точное. Хотя, прости, мы спали вместе не как «старые» муж и жена, а — всего лишь несколько раз. Вот такие отношения.

А тут — эти деньги. А тут — это охлаждение.

К тому же истинно высокая любовь оставалась — к моей жене, точнее — к Образу (он выделил тоном) жены…

Мы расстались.

Расстались вроде бы незаметно — хотя и на нудной, визгливой ноте.

Шло время.

Несколько месяцев; то да се.

Перед летом я вдруг догнал, проводил ее — она держалась «самолюбиво» и напряженно; я и сказал ей:

— Не хочу расстаться на той ноте. Я понимаю… но…

Она, эдак поведя лицом — мускулами у рта, — покраснев неловко, неровно — молча прыгнула в троллейбус; была она снова красива и эффектна; эта белая кружевная кофта на нежной, гордой груди, черно-синяя юбка узкая — из любимых ее контрастов; яркая, смуглая. Я не стал ее догонять.

Минуло лето — я почти забыл о ней; осенью мы увиделись — мельком — «здрасте — здрасте» — почувствовал я: а кольнуло, как говорится; но все равно: она — по своим орбитам, я — по своим; ну, сидели мы, несколько раз, за столами общими… я чувствовал: как бы все сначала; мы — не знакомы; мы — первые взгляды — «сладостные»; первые — когда ничего не известно; «Не пробуждай воспоминаний минувших дней, минувших дней. Не возродить былых желаний в душе моей, в душе моей», — завели мы с приятелем на одной такой встрече; «Алеша, налей Ире сухого вина», — сказали, когда я проходил мимо нее; «А она не пьет сухого», — обыденно отвечал я — и она лишь пошевелилась; и любопытно, что, при всей силе бабско-сплетнического начала в любом таком учреждении, как наше, — все они, то есть окружающие, как-то прозевали, проморгали наш «роман» на той — на прошлой его стадии; и с удивлением смотрели на странные и уже открытые полуотношения, основанные на молчании и обходах один другого. Пришли — разошлись. Толпа — шум. Провожают — я — другую, ее — другой: как в песне. Или нет такой песни?

И так бы и кончилось это все… сошло бы на тормозах…


— Если б не экстраординарный случай? — спросил я с невольным интересом.

— Да, маэстро; но тот красивый случай, с которого все «возобновилось» (впрочем, что — все?), имел печальное продолжение… столь печальное, что там не будет никакой композиции. Никакой радостной кульминации, хода к развязке. Все так и затерялось… в сером тумане. Так что напрасно ликуете.

— Верно: нет причин ликовать.

— Нет. Так вот. Сижу я это дома, пью чай. (Пью сяй.) Звонок.

— Алексей Иванович?

— Да.

— Это говорит сестра Иры. Ира в больнице.

— Это в какой же?

— Да тут… рядом с нами. Ее увезли по «скорой помощи». Перитонит.