В дверях мы заклубились четверо; вскоре и Ирина выплыла между нами — эти груди, вид… материнский как бы; чернявый, ни более ни менее, схватил меня за рубаху — я стоял «спокойно», — и, повернув к Ирине голову, я проговорил:
— Что ж, драться? Бить первым? — странным образом помня наш разговор о драках — о «бить — не бить».
— Не надо. Не надо драться, Алеша, — пьяно-спокойно с полуслова понимая меня, тяжело-медленно отвечала Ирина; вся она была… неприятна в этой и тяжести, и «обрюзглости». Лицо ее отяжелело особо. Щеки, иные мускулы на вид онемели.
— Не надо? А вот увидим, — сказал я, свинцово берясь за тонкую руку, держащую меня за грудки, и начиная крутить ее; но тут они, как бывает, все кинулись — и через миг меж нами (с чернявым) было несколько человек, которые в свою очередь рубили воздух руками и угрожали друг другу.
Явилась неизбывная кастелянша; ведь не се этаж?..
— Эт что? Эт что! Не-е-ет! Не-е-ет! Это что? Милицию? Дружину? Это я бы-ы-ыстро! Э-э-то я бы-ыстро.
Она тоже вставилась между нами; что было делать? Не отпихнешь и даже не отстранишь, коли сама того не захочет — все-таки «это» сидит в нас, интеллигентах паршивых; а она, т. е. кастелянша, того не хотела и знала и это наше свойство; пока мы говорили:
— Маша, уйди! Маша, уйди, говорю! — те как-то живо — как они, такие, умеют — рассосались; отступили, отодвинулись и — бац — кто-то захлопнул дверь изнутри — звяк замок; Ирина — там, внутри; а эта — Машка — купленная? — хозяйски встала спиной к двери, черный халат, руки за спину:
— Идите!
Идите, а то позову милицию!
Фразы, они известны. А жизнь повинуется.
Глядя на круглое, хитрое лицо Маши, я сей миг понимал, что никакие призывы помочь чужой бабе, которая в сто два раза красивей ее, пьяна и не подруга ей и из-за которой сей же миг дерутся четверо (что ли) мужиков, — не воздействуют на Машу; со «спокойной» ненавистью глядя в это ее заведомо победное лицо, я молчал, слушал ее нарочито громкие (собрать публику!) крики насчет милиции — и думал холодно-огненно: «Что делать?»
Бог знает какие картины представлялись моему мужскому воображению; вдребадан, вдребезину пьяная Ирина (или, наоборот, вовсе не пьяная? и лишь прикидывается пьяной? что еще хуже!!) в компании с этой девкой, крашенной во что-то серо-сиреневое (волосы) и желто-оранжевое (губы), и двое пьяных, опытных, «цинических», уверенных в себе мужиков — «там, за дверью»: как говорится; и, судя по шорохам и прочему, может, там, сейчас, как раз все и начинается; и эта баба, ухмыляющаяся у двери — черный халат, руки назад: мол, пусть неудачник плачет; эта баба; что с ней делать?
— Маша, отойди отсюда, не то… — сказал я, грозя пальцем.
Самые неожиданные жесты выплывают из недр нашего существа в такие минуты.
— Что не то? — с готовностью спросила она; этих не испугаешь.
Я, знаешь, часто думал над тем, что вся литературщина по поводу силы взгляда, заставившего отшатнуться там кого-то, по поводу глубины страдания или презрения или ненависти, отразившихся на лице и понудивших такую-то женщину, такого-то палача или начальника смилостивиться, и принять участие, и отодвинуть судьбу и так далее, — что все это «лажа» простая; во всяком случае, для нашего времени. Есть, конечно, и такое, что действует; прежде всего, это прямое твое самоуничижение, хотя сам я этого не умею, а лишь наблюдал (именно не просто унижение, а и самоуничижение — с просьбами, стонами, с руганью в свой адрес) — или твоя прямая власть, сила, грубая сила; все остальное зыбко. Бывают ситуации — в наше время? в любое время? — бывают ситуации, когда мощь взаимоотчуждения людского настолько мощна, что уж ничто не поможет: ни воля взгляда, ни напор бешенства и отчаяния на твоем лице.
Не знаю, может, я тут танцую лишь от своего, может, некие люди обладают и силой взгляда и силой чувств на лице, движущей горы; не знаю. Знаю только, что, судя по косвенным рассказам разных людей о разных эпизодах столь же решительного свойства, у многих чувство то же самое; это чувство напоминает то известное чувство отчаянного, последнего бессилия, которое испытываешь во сне, когда надо бежать от чего-то, а ноги ватные.
Молча стоял я перед кастеляншей, слушая самые невозможные, самые подозрительные «шорохи» из-за двери и не умея сдвинуть с места эту бабу — сдвинуть своим взглядом, чувствами на лице; и, я думаю, вся энергия и отчаяния и бешенства и всего остального выражалась в моем взгляде, в моем лице, но толку не было — ни малейшего, никакого; глядя спокойно в мои глаза, она лишь уверенно наслаждалась моими эмоциями и своей властью над ними — во всяком случае, ничего иного я в тот миг не видел в ее взгляде, в ее лице; я чувствовал, как все силы тьмы, смуты и багрового, черного пламени подымаются со дна моего желудка, моей печени, как они посылают сигналы в скулы и в горло; жесткие, пружинно-виты́е жилы заходили в моих суставах, в моих ладонях; «не знаю, чем бы это все кончилось», длись оно еще минуту, вторую; спасительные «вдруг»! Где вы? Но «вдруг» опять не было: жизнь жестока, именно спокойно-жестока, насмешлива в таких положениях; она не дает потачки. Она забывает о тебе. Так в мелочах; так и в крупном.
Всё стояли мы против Маши, заслонившей амбразуру; мой минутный приятель что-то говорил — упрашивал, что ли, Машу; но она смотрела рассеянно — на него, спокойно-ненавидяще (видя мои чувства в ее адрес и, по-женски, еще более укрепляясь от этих моих чувств) — на меня, — и все кричала:
— Идите! Идите отсюдова! А ну идите! Сейчас милицию!
Хоть она и кричала, но не на пределе; все эти оттенки интуитивно известны. Она кричала, пугая нас — меня; но, видимо, будучи не уверена в крепости своей общей роли в этой истории, предпочитала не форсировать; так стражник, держащий факел у бочки, слышит гул ног по каменным лестницам, но медлит. А то взлетит замок — и сам взлетишь: была кастелянша Маша, нет кастелянши, и никто и не заметит за общим событием.
В данном случае своими криками Маша подавала сигнал, который и обычно подает, в сторону лестницы, этот стражник: убирайтесь, мол, — а то взорву замок.
Мы стояли; некая сила хранила меня. Я не ошибаюсь в словах: именно хранила меня. Некий человек во мне — на самом дне моей души — сам удивлялся, как это я до сих пор не кинулся, не убил Машу; этот человек — о хитрец! — даже — успел — упрекнул меня в «малодушии» и в отсутствии решительности. Может, он был и прав — не буду защищать свои «стихийные силы»; знаю только, что коли бы я поддался в тот миг и им, и тому голосу, то мы бы не сидели тут ныне в этом блаженном, хотя и условно-блаженном, месте. То есть я бы кинулся и начал душить Машу; в самых кончиках пальцев я уж чувствовал всю сладостность этого порыва — схватить эту… И все же стоял — стоял.
Не знаю, сколько прошло секунд; по-моему, довольно много; никаких «вдруг» не было — жизнь, да, не шла навстречу; Маша вопила, но публики не было — может, случайно, — вокруг в комнатах никого не было дома — а может — а может, «публика» инстинктивно чувствовала, что крики именно не те, чтоб вмешиваться; в общежитиях и подобных местах такие вещи тоже усекаются с ходу. Здесь, да, психологи… интуитивисты.
— Н-ну, Маша, — говорил я.
Тут дверь открылась; из-за нее блеснуло — свет, не свет — по-видимому, угловая настольная лампа; все же — слава богу; если бы полная тьма, не знаю б… снова.
Это не было «вдруг»; все те мгновения уж прошли; жизнь, судьба как бы дала возможность — уничтожить Машу, — но, видя, что я эту возможность то ли не использовал, то ли не поддался на нее — тут уж как трактовать — и видя, что ритм — этот «неуловимый» жизненный ритм! — уж замялся и будто бы смотрит дальше — она словно б нехотя произвела этот следующий толчок: мол, надо ж дальше, придется дальше. Вывела этого малого — того, первого: того посланца с ключом.
Его одежда была в порядке, хотя лишь в относительном, разумеется; но уж полных порядков от «ситуации» и не приходилось ждать. Все это я понял мгновенным взором.
— Ребят, — сказал он примирительно — становясь рядом с Машей и — одновременным этим спокойно-вкрадчивым движением — прикрывая дверь. — Ребят, перестаньте шуметь. Девочка не выйдет; ее никто не держит силком, она сама хочет. Я вам сказал. А вы кончайте.
— Баба пьяная, — сказал я, глядя. — Ты что́ же, здоровый мужик, только с пьяными умеешь?
— Это я все слышал. Она не со мной, я сказал.
— Опять? Уйди ты…
— А ты что же… — вместе заговорили сам этот малый (ладонью досадливо ко мне), Маша (обращаясь к нему с «уйди ты») и мой сопутствующий: обращаясь к нему же.
— Ребят, всё, — сказал он. — Уйдите, ребят.
И, «неожиданно» толкнув дверь задом, — этакое воровское изящество, — снова исчез и стукнул-звякнул замком, не дав мне перехватить дверь; впрочем, и Маша тут снова встала грудью.
— Да вы уйдете или нет? — опять начала она. — Ну, смотрите, ребята; я вас по-хорошему…
И так далее.
Слова малого автоматически стояли в моем мозгу.
Вдруг я понял смысл их.
Странная — странная ли? — усталость — знакомое! — начала подниматься из «тех же» недр моего существа, из которых минуту назад вставали и ярость и черно-кровавые силы.
Человек убил себя или кого-либо — возврата нет: это мгновение, оно так и застывает; а не убил почему-либо — и через мгновения наступают — иные мгновения.
Я стоял и смотрел на Машу уж более задумчиво.
«И на черта мне все это? — вдруг ясно, трезво, как-то сверху пришло в душе. — Я что́, влюблен в нее так уж безоглядно? Нет. Будь иначе, я и вел бы себя иначе. Моя жена есть главная моя женщина; так было — так будет. Мой звездный пик уже позади… Так чего же мне надо? Зачем я столь упорно спасаю эту бабу, которая столь упорно не хочет спасаться? Она хочет, она не хочет. Да пусть она хочет, что хочет. Она пьяная, она не пьяная. Да не все ли равно?»
Еще с полминуты я молча смотрел в лицо Маши, повторявшей свои слова; но я знал уж, что мое стояние отныне есть более самолюбие, чем иное: на данный миг; а раз так, то… А раз так, то два (что ли) часа ночи, общежитие, пьяные, Маша и вся «ситуация» — все оно не то, ради чего стоит — стоило бы. Да, не скрою, что в душе моей были и усталость — и другое; это другое было: не стоит — неизвестно из-за чего. Не стоит — неизвестно из-за чего. Не знаю уж, для чего я еще берег себя в тот миг, но это чувство — было. Назвать его трусостью? Как угодно.