Дни — страница 65 из 77

Злоба на что?

Не знаю точно.

Злоба на «слепоту и лживость» женской натуры (кто ее все же более любит? кто все же внутренне более одинок и жалок и близок к пресловутому самоубийству — я или этот, чернявый?! Я или он?..), на глупость жизни, на бессилие — бессилие, бессилие — человека, на себя самого, на смешные стороны своего положения, на «подлую» Машу, даже на сочувствующего (ага, сочувствуешь «свысока»?!) Колю, который и «помогает»-то мне «из самоутверждения», на попранную во мне и самим мною мужскую природу — злоба на всех, на всё; и два (три?) часа ночи, и бред, и усталость, и «нервы», и глупость, и черт-те что; злоба на всех, на все; и — снова непостижимым образом! — я не начал драться, я никого не убил, — а лишь сказал угрожающе:

— Едешь или нет?

Едешь или нет, черт возьми?

— Едешь, б… ты такая? — уж заорал я этими второй-третьей фразами.

— Нет, не еду, — отвечала она едко — «спокойно», пьяно.

— …с тобой, — сказал я, повернулся и пошел; но тут и Коля совершил глупость.

Пока мы говорили, мы как-то все же двигались к лестнице; и тут Коля, желая показать лихость, схватил Ирину по-мужски в охапку и потащил вниз по лестнице.

— Отпусти. Отпустите, дураки, — говорила она. — Меня этим не проймешь. Я это все… видела. Я это все… знаю. Да отпусти же, подлец.

Она вертнулась эдак у него на руках — они грохнулись оба на лестнице; неизящно мелькнуло что-то «нижнее» — реальная судьба равнодушна к «эстетической стороне» таких ситуаций; мы четверо (те двое, Маша и я) в некоей задумчивости взирали с верхних ступеней на все это; благо, что они не скатились; Коля — бордовый свитер — разумеется, вскочил первый, помог подняться; она встала довольно спокойно и — спокойно сказала:

— Не умеешь, не берись, милый. А что касается того, куда мне идти или ехать, так я сама знаю. Я самостоятельный человек, понял? Я свободный человек. Я желаю быть искренней перед своим телом и перед собой. А вы все… не понимаете. Вот так. Я самостоятельный человек и сама знаю, что мне делать.

Молча и задумчиво смотрели мы — четверо мужчин, «мужиков» — на все это — на нее, говорящую; Коля, в том числе, молчал — смотрел.

Вышла пауза; Ирина медленно и «с достоинством» поднималась назад по лестнице.

Но, в сущности, вид у нее был внутренне жалкий; это было ясно лишь для меня, но — «но!» — но ничего я не мог поделать.


Они с Колей — он сзади — поднялись к нам на площадку; все мы стояли секунду в неловкости; но нечто снова вызрело во мне за эту секунду.

— Ирина, друг мой, — сказал я. — Поедем домой. Ей-богу; выспишься. Поедем домой — а? Выспишься, хорошо. Поедем домой.

— Не поеду я, — сказала она с «неожиданной» решительностью и злобой — в свою очередь. Тот «жест» ее, лицом. — Не поеду я, Алеша. Езжай. Езжай один.

— Ну — смотри. Ведь я и верно уеду.

— Езжай — езжай.

Мы твердо взглянули друг на друга — я повернулся — все повернулись кто уж куда там — все разошлись.

«Жалость, ложно направленная».


Мы с Колей и Машей, однако же, вновь оказались в его комнате: я раздевался у него. Мы минуту сидели.

— Выгнать бы ее, все же, — сказал я задумчиво.

— А вот сейчас я ее и выгоню, — тут вдруг сказала Маша — встала и ушла, прикрыв дверь.


Может, влияло и то, что ей про меня сказали, что я авторитет в учреждении — как-никак общем у нас с нею; может, тут было и всякое иное, что накопилось за эту ночь, — только она вдруг начала действовать таким образом.

Мы сидели и говорили о том о сем; она вернулась через десять минут.

— Уехала она. Посадила я ее на такси, — сказала она, не глядя.

— Ну, и я еду, — сказал я.

— Что ты, Алеша? Ложись тут на второй кровати. Время-то. А мороз-то.

— Нет, еду.

— Ну, смотри.

Я начал одеваться; Коля вышел.

Когда я выходил, Маша в свою очередь вышла, а он вот снова вошел: эдакое мелькание, уж как бывает. Я чувствовал — он колеблется.

— Что, Коля?

— Мне жаль, что вы им всем верите — Машке, этим. Никуда она не уехала; я сходил, прав ли я.

— Что ж, они вас впустили?

— Не впустили, но я понял.

— Может, это вы ошибаетесь?

— Ну, уж как хотите, Алексей Иванович, — самолюбиво «протянул» Коля.

— А Маша?

— А Маша там смотрит, уйдете ли.

— Ладно. Я еду, — решительно и «весело» сказал я.

«Зачем я потревожил этих честных контрабандистов», — пришло мне лермонтовское; но я тут же понял, что слишком комплиментарен в свой адрес. Мое положение было, коли уж на то пошло, куда ближе к грушницкому — хотя печориных — одно утешение! — вовсе не было видно; но, я сказал, и грушницкое положение надо уметь терпеть в сей жизни; может, этой есть наиболее трудное; а может, порою — и наиболее достойное. Утешимся этим.

Коля, «как верный оруженосец», провожал меня, он, кажется, слышал мои лекции и тем самым имел свои «конкретные причины» быть мне приятным.

Мы подошли к наружной двери; она была наглухо заперта и, так и чувствовалось, не открывалась с самого своего официального замыкания — с полпервого, что ли; все события происходили внутри.

Появилась вездесущая Маша; откуда, правда? лифт не работал.

Наверно, просто шла за нами; вечно ищем тайны и символы там, где…

— Может, все же не поедете? — говорит трезвый Коля.

— Еду.

Начали искать ключ; нет его.

Пришлось будить вахтершу в боковой комнатке.

По одному виду этой вахтерши можно было определить, что она никого не выпускала в последние сто лет: зла; заспана, как подушка.

Мало того, она еще и спросила меня:

— А где же дама-то?

— Дама осталась, — отвечал я спокойно.

И успел заметить только, как заспанная, в стеганой фуфайке, вахтерша на секунду озадаченно помедлила, глядя мне за плечо — по-видимому, пытаясь понять те знаки, которые делала ей Маша… стерегущая своего Колю — и желающая, наконец, любым способом отделаться от беспокойного гостя.


Я вышел на улицу, дверь закрылась и заперлась за мной; после секундного облегчения, которое всегда испытываешь, попав на свежий воздух после чего-либо тесного, душного, неуютного, я начал понимать, каков же мороз.

То были те знаменитые морозы одного из годов во второй половине семидесятых, когда поезда опаздывали на 36, на 48 часов, — на трассах лопались рельсы; когда Москва превысила свой столетний, что ли, рекорд по холоду, когда в институтах, как в эвакуацию, сидели в пальто и в шапках — вся отопительная система вышла из строя; когда, без всяких метафор, воробьи замерзали в небе.

В такой-то мороз, в три часа ночи, я оказался, как говорится, один на улице в глухом районе, около темного, снег лишь внизу, бульвара и запертого общежития с его сизо-черными слепыми «глазами» окон; когда мы с Ириной днем, пусть и ближе к вечеру, перешли в кабак, то мы, разумеется, не думали о морозе — все было близко одно от другого, как водится, да и мы были не тем заняты; после кабака же я сразу «поймал машину».

Теперь же я увидел, каков мороз; и он действовал на меня, так сказать, не только физически, но и нравственно. Наконец, начались же и совпадения; но начались они не в ту сторону.

Везде клубился этот четкий, резкий пар, характерный для сильного мороза; масляно-желтые неоновые, редкие (в такой час) фонари светили одновременно мутными и радужными ореолами; город, как бывает с Москвой в это время суток, — да еще в эдакий мороз, — напоминал город мертвых в «Земляничной поляне» — не «город усопших», как этот; попросту, как вымер, толкуют у нас в народе; такси, разумеется, не было.

Я стоял у обочины; холод проникал в душу.

Это было одно из мгновений, когда ты предельно близок к последним решениям; такие решения — они ведь и принимаются вот в эти минуты; любовь к Ирине? Как сказать? ты теперь сам все видишь — я рассказал; бросься я в это мгновение под дизель, под самосвал, прогудевший мимо, или под ремонтный троллейбус, возникший своей нелепой остро-горбатой фигурой, или схвати «круппозное воспаление» легких и сдохни через неделю (отцовская легочная наследственность! Дядя Дмитрий помер от такого вот воспаления!), — и вот, сказали бы: погиб от любви к Ирине — «к этой бабе»; эх, как все ясно! Красиво! Но, ты видишь, это не так. Это было б не так.

Да, власть над человеком последних решений состоит в том, что эти решения необратимы; да, через пять минут этот человек, может, поступил бы иначе; но эти пять минут не вернешь. Никакого повтора, как в телевидении. Никаких этих движений назад ногами, как там у хоккеистов. Никаких «бы». Никаких «бы» не дает жизнь. Жизнь идет в одну сторону. И последние решения необратимы.

Это страшит людей; и они ищут «конкретных причин». «От любви к Ирине».

Что ж, бывает и так: бывает и от конкретных причин; бывает, и часто, и от любви.

Но еще чаще бывает, что человек лишь просто не выдерживает НАПОРА ЖИЗНИ; что конкретная причина, та или иная, лишь выступает как «последняя капля», как символ или как ближайшее по времени проявление этого могучего, невыносимого напора жизни.

«Последнее решение» — это скрещение причин; вся жизнь человека выходит в конец роковой иголки.

И если не удерживается — то сходит с него; а если удержится в этот миг — то эта иголка уходит в небытие… жди следующей; но, может, и та исчезнет благополучно?..

Вся жизнь моя — ты ее знаешь, в общем и целом: в том, что вообще можно знать о человеке; весь мороз — совпадение! — этой ночи; все бдение и патетика этих подлых часов и все вообще «отношения» с этой Ириной, с Москвой, с родным городом, со своим делом (оно не клеилось в это время! Тоже кстати! Ты знаешь, какой это оплот для такого как я — и какое это отсутствие оплота, когда его нет), со всеми людьми, — все проходило через душу; я говорю — «душу», ибо ум молчал — и бог знает, что́ бы тут могло быть.

Но благо шоферам; о шофера ночные; помните о своем высоком предназначении.