Дни Затмения — страница 26 из 34

Сообразуясь с этими новыми веяниями в казармах, я начинаю выпускать когти. Посылаю одну сотню казаков навестить товарищей-сорокалетних на Семеновском плацу. Этого оказывается вполне достаточно, и знаменитая республика ликвидируется во мгновение ока. Ее подданные быстро нагромождаются на поезда и исчезают в туманной дали, — куда? — не мое дело.

Потом приглашаю командира стрелков 3-го полка и предлагаю ему немедленно собрать всю его компанию в Царском Селе, удалив, таким образом, из столицы стрелков из Петропавловской крепости и из казарм на Гороховой около Мариинского дворца. Говорю, что прямых доказательств их участия в восстании у меня нет, но большевистские тенденции их мне достаточно известны, а потому сосредоточение их в здоровой атмосфере царскосельского гарнизона будет им очень полезно. Такое распоряжение, конечно, идет в разрез с точкой зрения Совета на святость постановления о невыводе из столицы войск, участвовавших в революции, но раз, с благословения правительства, я расформировываю несколько полков за участие в восстании, никто из-за нескольких рот ко мне не придерется, а для очистки столицы от ненадежных войск эта мера необходима.

Между прочим, в 3-м стрелковом произошел любопытный случай: один из офицеров, председатель солдатского комитета на Гороховой, торжественно принес мне однажды резолюцию стрелков — беспрекословно и свято, при всяких обстоятельствах, исполнять только мои приказания. После восстания выяснилось, что чуть ли не в тот же день комитет стрелков в Петропавловской крепости вынес постановление о беспрекословном подчинении одному только Ленину, причем это постановление было написано рукой того же офицера, что и резолюция на Гороховой.

Будучи допрошен по поводу такого курьеза, находчивый юноша объяснил, что в Петропавловской крепости он только присутствовал и в прениях не участвовал, но что ввиду отсутствия грамотных сочленов комитет попросил его записать постановление. Эта уловка не спасает его от моего гнева, и он отправляется под арест в Комендантское Управление вместе с другими офицерами, проявившими провокаторские наклонности во время восстания. Об их аресте, с объяснением причин, отдаю в приказе по округу.

Вообще тон приказов меняю резко. Издаю один, где требую большей аккуратности при несении караульной службы, говоря, что необходимо немедленно со всех постов скамейки, табуретки и «прочую дрянь» убрать; заканчиваю требованием, чтобы солдаты ходили прилично одетыми и с погонами, «дабы можно было во всякое время отличить солдата от беглого арестанта».

Злые языки совершенно неосновательно решили, что я намекаю на тужурку без погон, носимую Керенским, но больше всех обиделся Кузьмин, заявивший мне, что среди арестантов бывают очень порядочные люди. Прошу его припомнить собственные его арестантские дни при старом режиме и спрашиваю, имел ли он тогда воинский вид. Сознается, что нет, и ничего после этого не может возразить против редакции моего приказа.

Керенский, слава Богу, на свой счет моих слов не принял; наоборот, прислал ко мне Якубовича с выражением полного удовольствия по поводу моих приказов и обещанием всякой поддержки, если я буду действовать столь энергично. По-видимому, в Довмине они считают словесные и письменные извержения за истинное проявление деятельности.

Говорю, что подобные приказы я и перед восстанием мог бы писать дюжинами, но тогда они бы не соответствовали настроению, — никто бы их не исполнял и я приучил бы солдат смотреть на мои приказы, как на воззвания Временного Правительства. А теперь я убежден, что они будут прочтены и исполнены. За обещанную поддержку сердечно благодарю, и даже кончаем разговор объятиями, несмотря на то, что на младотурецкие совещания у Пальчинского Якубович больше не приглашается после его двусмысленного поведения по отношению ко мне в дни восстания.

Быть может, Керенский, действительно, одумался и с ним можно будет работать. Слухи про нашу ссору распространились в публике, и кое-какие намеки появились в газетах. По моему требованию, Кабинет военного министра{174} написал официальное опровержение, доказывая, что, наоборот, мною очень довольны. Но даже участие Терещенко, по-видимому, стало известным. Сужу по тому, что, совершив однажды поздно вечером объезд города на машине броневого отряда, и при возвращении в штаб, проезжая мимо фасада Министерства иностранных дел, я услышал из уст автомобильного офицера забавное предложение: «А не прикажете ли выкатить пару броневиков и хорошенько обстрелять это учреждение?» Отказываюсь от любезного предложения.

Другой результат всех этих слухов проявился в том, что как-то ночью получаю таинственное приглашение на закрытое заседание главарей казачьего съезда на Надеждинской. Ничтоже сумняшеся, еду. Они меня просят осветить им политическое положение. Говорю, что раз заседание келейно, то я могу по дружбе это сделать, и весьма откровенно выкладываю им многое. Они очень благодарят, но, видимо, я на них нагнал некоторую тоску. Очевидно, огромное большинство Керенского недолюбливает, но последние его сторонники убеждаются в его непригодности на роли «спасителя Отечества». Кое-кто из более горячих голов говорит о необходимости грозного протеста от лица всего казачества. Указываю на вероятную бесполезность такого шага, соединенную с опасностью попасть в контрреволюционеры, хотя, конечно, попытка не пытка. Мое всегдашнее мнение таково, что в столице им нельзя ничего сделать и что главная их задача — охранять объединенное казачество от проникновения большевизма. Представители молодежи, по-видимому, ожидали от меня более энергичного поощрения на решительные действия. Однако, расстаемся с массой взаимных любезностей.

После большевистского восстания произошли перемены в правительстве. Керенский вытурил Переверзева, не знаю в точности, за что, быть может, за обнародование шпионских документов, столь сильно скомпрометировавших господ большевиков. Во всяком случае, я по телефону выражаю ему свои симпатии, говоря, что, вероятно, и я сам скоро уйду с арены за борьбу с темными силами. Об уходе князя Львова и вознесении Керенского в председатели Совета{175} я узнал довольно странным образом: вошел ко мне в кабинет прокурор Синода Львов{176} и торжественно заявил: «Наша взяла». Никак я не мог сначала уразуметь, что сей государственный муж разумел под словами «наша», и был крайне удивлен, выяснив, что победа Керенского соответствует заветным стремлениям обер-прокурора.

В связи с переменой в психологии петроградского гарнизона очень было мне любопытно наблюдать настроение войск, прибывших с фронта. Вскоре после их прихода, в Преображенском полку состоялось собрание представителей всех полковых комитетов, как фронтовых войск, так и столичных, куда я, конечно, поехал.

Совет прислал нескольких из своих говорунов, которые приветствовали представителей вновь прибывших войск и побеседовали на тему о демократическом единении, но вдруг на трибуну взошел Алексинский и, повернувшись к кучке членов Совета, начал жестоко их отчитывать, красноречиво доказывая, что единения быть не может и что мы Россию не спасем, пока Совет в своей среде укрывает большевиков. Пускай изгонит из Таврического дворца эти гнусные элементы, — тогда мы сможем протянуть Совету нашу руку для совместной работы по установлению порядка на Руси. Пока это не сделано, все речи членов Совета он считает лживыми и фальшивыми.

Речь Алексинского вышла блестящей и была покрыта таким дружным громом рукоплесканий, что мое сердце возрадовалось, чувствуя близость минуты, когда можно будет подбить публику на перевыборы в Совет, без опасения на то, что гнусные элементы опять в него проскочат. Когда Алексинский сходит с трибуны, крепко жму ему руку. Господа советчики пробуют ему возражать, но неубедительно, и ясно, что симпатии слушателей не на их стороне. Потом я вхожу на трибуну и, подвергнувшись горячей овации, заявляю, что я пришел сюда с целью дать вновь прибывшим беспристрастное освещение происшедших в столице событий, а потому прошу мне задавать вопросы. Очень люблю этот способ, всегда дающий вам правильное представление о том, чем ваша аудитория заинтересована.

В данном случае первым вопросом является следующий: «На какие строевые части столичного гарнизона я мог вполне рассчитывать перед началом восстания?» — Твердо отвечаю: — «На две: 1-й и 4-й Донские казачьи полки». — Среди депутатов 1-й дивизии сильное волнение, и один из преображенцев не выдерживает и встает с вопросом: «А мы?» — Обращаясь в их сторону и улыбаясь, говорю: «Вы, друзья мои, преображенцы, хорошо меня знаете, и я вас знаю, из-за моего заявления мы не поссоримся. Пожалуйста, скажите мне совсем по совести: если бы в самом начале беспорядков я бы вас вызвал с приказанием встретить идущих к Таврическому дворцу большевиков и остановить их огнем, мог ли я быть совсем уверен, что все ваши роты выйдут на это дело беспрекословно?» Смущенное молчание является красноречивым ответом. — «Вот видите ли», — говорю я и перехожу к следующему вопросу: «Какие части в Петрограде присягали Временному Правительству?» — Отвечаю: «Две: 1-й и 4-й Донской казачьи полки». — Против этого факта никто возразить не может. Фронтовые депутаты улыбаются. Всех остальных вопросов не помню, но ясно одно, — что господа с фронта относятся свысока к петроградцам, кичась своей благонадежностью. Поэтому, раньше чем покинуть трибуну, произношу несколько защитительных слов, оправдывая поведение столичных войск особенностями их бытовых условий.

Фронтовые войска сначала очень ретивы в борьбе с большевизмом, заманивают в казармы ораторов, где подвергают их избиению и пр. Но не проходит и недели, как является Скуратов с мольбой поскорее отпустить его полк обратно на фронт, так как под влиянием всяких агитаторов начался развал. Оказывается, что войска, прибывшие с фронта, еще гораздо более податливы к вредной пропаганде, чем мои, привыкшие со дня революции митинговать чуть ли не ежедневно и выслушивать всяких ораторов десятками. Большевизм — болезнь, и вы можете быть более или менее гарантированы от сюрпризов только с войсками, переболевшими ею.