а заседание все члены правительства. Они вообще за последнее время, особенно в отсутствие Керенского, предпочитают собираться в этом укромном уголку, по-видимому, чувствуя себя здесь в большей безопасности, чем в Мариинском дворце, где стечение автомобилей всегда привлекает внимание публики.
На этот раз мы с Переверзевым — герои дня, и, расточая друг другу прозрачные комплименты, мы излагаем все малейшие подробности происшествия. Терещенко[156] меня спрашивает, нельзя ли теперь взять дом Кшесинской и вышибить большевиков из их твердыни? Отвечаю, что такие фокусы, как то, что я проделал с преображенцами, не всегда удаются, что большевиков, с солдатской точки зрения, никак под категорию уголовных преступников не подгонишь и что, наконец, в случае атаки на дом Кшесинской, сильно опасаюсь серьезной поддержки Ленину со стороны гарнизона Петропавловской крепости, особенно стрелков 3-го батальона. Но эта мысль, по-видимому, правительству понравилась, и через несколько дней меня опять приглашают на заседание в Чернышев переулок, где вопрос о доме Кшесинской обсуждается всесторонне.
Юстиция излагает все переговоры с поверенным великой танцовщицы, угрожающей казне миллионным иском. Я доказываю чрезвычайную рискованность вооруженного вмешательства. А Чернов, со свойственной ему слащавой улыбкой, предлагает признать большевиков легальной политической группой и попечением правительства реквизировать для них какое-нибудь подходящее свободное помещение, возвратив дом Кшесинской законной владелице. Но это предложение отклоняется, и весь вопрос кончается ничем, подобно весьма многим вопросам, обсуждаемым правительством, как, например, вопрос о том, что делать с погребом Зимнего дворца, или не заказать ли наши кредитные билеты в Японии, ибо Экспедиция заготовления государственных бумаг выделывает в день что-то около 30 000 000, а война стоит ежедневно более 50[157] (о металлическом обеспечении, конечно, все давно позабыли). При таких порядках вполне понятно, что грядущая судьба дачи Дурново тоже остается неразрешенной, и после ее эвакуации семеновцами она снова превращается в бесплатную ночлежку для всякого сброда, а убитому анархисту товарищи устраивают торжественные похороны, воздвигнув над его могилой плакат: «Смерть палачам Переверзеву и Половцову». Студенту, первому вскочившему в окно дачи во время штурма, жалую медаль «За храбрость».
Вскоре доходят до нас сведения, дающие истинную картину знаменитого наступления 27 июня. Хотя Керенский всячески старается раздуть и прорекламировать «свою» победу, но даже по газетным данным выясняется довольно грустная картина: несмотря на слабость противника, несмотря на такую основательную артиллерийскую подготовку, о которой мы не смели и мечтать в первые годы войны, лишь немногие полки пошли в атаку, да и те, заняв покинутые неприятелем окопы, дальше не тронулись. В большинстве случаев офицеры пошли вперед без поддержки солдат и почти поголовно погибли геройской смертью, не только от неприятельского огня, но и от выстрелов в спину. Белькович, командир 41-го корпуса[158], которому я в первую же минуту послал поздравительную телеграмму, радуясь его успехам в столь памятном мне уголку около Бржезан, отвечает в таком минорном тоне, что мне становится очевидным весьма неблагополучное положение на фронте. Зато приехавший с фронта американец Скотт, впервые увидавший современный бой и не разобравшийся в подноготных, пребывает в состоянии неописуемого восторга и уезжает на родину с самыми розовыми надеждами на быстрое и величественное возрождение Державы Российской. Быть может, он настолько хитер, что притворяется, но я, во всяком случае во время нашей прощальной беседы, пою с ним в унисон и выражаю восторг перед мудростью Керенского, еще в начале мая уверявшего меня в возможности успешного наступления.
Тем временем сей воитель телеграммами с фронта задает мне довольно трудно исполнимые заказы. Началось с того, что он потребовал присылки из Петрограда всех имеющихся у меня броневых автомобилей. Вполне сочувствую идее избавить столицу от этих машин, за которыми Совет смотрит зорко и команды которых всецело в его руках. Кроме того, все броневики принадлежат к устарелому типу, совершенно непригодному для боевых действий, с низкими осями, без необходимого управления для заднего хода, без внутренней обшивки и проч. Все петроградские броневики забракованы несколькими комиссиями, что прекрасно известно командам и сведущим людям в Совете. Я делаю мысль сплавить команды на фронт и посадить в машины своих людей, но для такого coup d’Etat время еще не настало. Комбинация Керенского слишком прозрачна. Что я ни делай, а броневики на фронт не будут отправлены, и все дело кончится страшным конфликтом с Советом, с коим сейчас ссориться не входит в мои расчеты. Поэтому, после совещания с командиром броневиков, уклоняюсь от исполнения полученного требования, изложив в ответной телеграмме технические причины непригодности петроградских машин для фронта.
Не мог я также выполнить приказа, полученного через Генеральный штаб, об отправке на фронт всех резервных армейских пехотных полков из округа. Несомненно, Совет запротестовал бы, и ничего не вышло бы. Пришлось ночью ехать к Романовскому и добиться отмены распоряжения.
Другой заказ Керенского тоже был связан с крупными осложнениями. Он присылает мне приказание отправить из петроградских запасов 300 пулеметов, «жизненно необходимых для фронта». Из 2-го пулеметного полка их не выудить, но в 1-м полку, кроме пулеметов, находящихся в Петрограде, есть несколько сотен на складе в Ораниенбауме. Однако же, по словам командира полка, караул ни за что их не выпустит без постановления полкового комитета, а комитет 1-го пулеметного полка — чрезвычайно гнусное учреждение. Решаюсь пуститься на фокус. Еду на Выборгскую, в 1-й пулеметный полк, и по совету командира вхожу в помещение наиболее благонадежной 2-й роты, собираю людей, читаю телеграмму Керенского, говорю несколько слов о тяжелом положении на фронте и с улыбкой заканчиваю уверением, что остающихся у них в Петрограде семисот с лишним пулеметов вполне достаточно для защиты революции. Рота постановляет беспрекословно пулеметы отправить. Перехожу к следующей, где, конечно, добавляю заявление о состоявшемся благоразумном постановлении 2-й роты. Здесь вопрос тоже проходит благополучно, но в третьей казарме я, к сожалению, попадаюсь на удочку лукавого большевика в овечьей шкуре, доказывающего, что обойти все роты займет чуть ли не целый день, что по виденным двум ротам я могу судить о благочестивом настроении всего полка и что если собрать все остальные роты в полковом театральном бараке, то вопрос благополучно разрешится в 5 минут. Командир полка легкомысленно присоединяется к этому мнению, и я совершаю непростительную ошибку, согласившись с их доводами.
Полк быстро собирается в театре. Я вхожу на эстраду и повторяю сказанное в ротах, но чувствую, что атмосфера не та. После меня сейчас же выскакивают два большевика. Первый из них, после обычного негодования на войну, затеянную капиталистами, которую мы только бесполезно удлиним, послав пулеметы на фронт, прибегает к очень ловкому ораторскому приему: «Все равно, мол, согласитесь вы или нет, а пулеметы у вас отнимут». Ясно, что после этого публика на стенку полезет. Второй большевик заявляет, что в этом помещении обсудить вопрос нельзя, так как не хватает всем места. С этим доводом нельзя не согласиться, ибо и половина наличного состава не может втиснуться в театр. Чувствую, что меня подловили. Митинг переносится на двор, где трибуной служит двуколка. После неудачных ораторских усилий Кузьмина выступает ряд большевистских говорунов, в том числе профессиональные златоусты из числа рабочих, прибежавших на митинг с соседних заводов. Хорошо зазубренные трафаретные речи льются безостановочно. Большинство солдат, которым знакомая картина митинга давно надоела, разбредаются по казармам, но выдрессированная большевиками куча в несколько сот человек стоит плотно. Они уже, вероятно, привыкли выносить резолюции полкового митинга, преподнося эти резолюции, как мнения всего полка со списочным составом в 19 000, а инертная масса грызет семечки и своим безучастным молчанием санкционирует что угодно.
Казалось бы, речи о естественных стремлениях пролетариата имеют весьма мало отношения к отправке 300 пулеметов на фронт, но температура страстей на митинге все повышается. Предвидя, как неизбежное последствие, растерзание моей особы на составные части без всякой пользы для дела, и удивляясь тому, что это грустное событие еще не произошло, медленно и с достоинством удаляюсь, заявляя во всеуслышание, что я пришел потолковать с солдатами пулеметного полка, а не с рабочими Выборгской стороны. Командира полка прошу по окончании митинга приехать ко мне с докладом о результатах, конечно, потеряв всякую надежду на благополучный исход словоизвержений. Но когда он через некоторое время появляется с грустным лицом, я отказываюсь признать себя побежденным и прошу его вернуться к моему основному плану, произведя немедленное одновременное голосование по всем ротам. Большевики, вероятно, празднуют победу и ослабили надзор… Если, как я рассчитываю, большинство рот выскажутся за отправку пулеметов, необходимо сейчас же собрать полковой комитет и, предъявив письменные постановления рот, несомненно выражающие истинное желание полка, потребовать от комитета соответственного постановления. Если комитет попробует сослаться на сегодняшний митинг, то тогда надлежит заявить, что я не могу считаться с какими бы то ни было резолюциями этого митинга, так как, во-первых, присутствовали, говорили и, вероятно, голосовали лица, не принадлежащие к составу полка, а, во-вторых, подавляющее большинство солдат, по моим наблюдениям, разошлись по казармам и на митинге не присутствовали. И демократично, и хорошо, но нужно действовать быстро, а то большевики придумают контрманевр.