Но дело оказывается далеко не простым. Начинается с того, что на беспроволочном аппарате в Адмиралтействе товарищ-телеграфист отказывается передать шифрованную депешу, если ему не сообщат ее содержание. Товарища выгоняют, а депешу передает офицер. Но в Ревеле получивший ее товарищ поспешил в комитет с этим подозрительным документом. Что произошло, мне неизвестно. Кажется, офицеры, под страхом смертной казни, расшифровали в присутствии комитетчиков, и содержание депеши стало известным. Во всяком случае, несчастный адмирал Вердеревский[171] не имел никакой возможности исполнить приказание. Но если бы миноносец и был бы послан, глубоко убежден, что oн огня по кронштадцам не открыл бы. Мораль: по нынешним временам, раньше, чем отдать приказание, нужно основательно взвесить шансы на его выполнение, а то даром осрамишься.
Вместо миноносца появилась депутация от флота требовать от Лебедева объяснений по поводу его контрреволюционных действий. Он попросил меня депутацию арестовать, что и было исполнено. Затем появился на Неве крейсер «Аврора» — требовать объяснений по поводу ареста депутации, но беспечно пристал к Английской набережной, после чего все товарищи на нем легкомысленно завалились спать. Я отправился ночью с георгиевцами и юнкерами, занял набережную около крейсера, поставив два броневых автомобиля в таком положении, чтобы, в случае надобности, окатить пулеметами палубу крейсера и не позволить товарищам ни отчалить, ни открыть боевых действий. После этого представители морского ведомства отправились к ним для переговоров — и все обошлось без кровопролития.
Финал всего скандала, уже после прибытия Керенского, принял неожиданную форму. Как-то рано утром приехал ко мне Лебедев и сообщил, что Вердеревский приезжает к Керенскому для объяснений и что меня просят сделать распоряжение об его аресте в ту минуту, когда он будет выходить из кабинета министра. Мне приходится примериться к обстоятельствам и признать приказание Керенского равносильным Высочайшему повелению, необходимому, по положению, для ареста такого высокого чина.
Наряжаю тактичного офицера из штаба с парой юнкеров, подписываю ордер, и адмирал, за неисполнение приказания министра, попадает в Комендантское Управление[172]… А Троцкий на свободе. Вместо потопления кронштадцев получилось только дальнейшее расшатывание власти и дисциплины.
Тем временем аресты большевиков дают Никитину обильную жатву. К сожалению, офицер, ловивший Ленина, прибыл в Териоки через полчаса после того, как большевистский герой бежал куда-то дальше[173]. Однако на даче, где он перед этим находился, оказался Стеклов, который, ввиду такого очевидно-преступного сообщества, был «приглашен» в штаб под конвоем для объяснений, но не арестован. Получив из Териок донесение по телефону, еду к Керенскому спросить, что делать со знаменитым Нахамкесом? Он настаивает на том, чтобы его не арестовывать, а пригласить в штаб прокурора для его допроса. Воздерживаюсь от личного участия и предоставляю все дело Балабину и Никитину. В штаб прикатывает из Совета Чхеидзе с двумя подручными, чтобы присутствовать при допросе. Это сильно подбадривает Стеклова.
Сей нахал начинает с протеста против насильственного приглашения в штаб его, «представителя Совета Рабочих и Солдатских Депутатов всея Руси» (дословно), и вообще ведет себя крайне развязно. Однако сильно сбавляет тон, когда Никитин ему напоминает, что, по достоверным, имеющимся у нас сведениям, он такого-то числа на заводе Леснера призывал рабочих к вооруженному восстанию, а такого-то числа делал то же самое в другом месте. Тем не менее запуганный прокурор не решается сделать постановление об его аресте, как зачинщика восстания, и Балабину приходится его отпустить, а меня лишают права производить аресты.
В беседе с Керенским выясняю дальнейший план действий. Я хочу из частей, принимавших участие в восстании, расформировать 1-й пулеметный полк, гренадеров и московцев, а затем добраться до запасных пехотных полков. Потом, сплавивши всю дрянь из остальных полков, зажить новой жизнью. Не говорю, конечно, о своей заветной мечте — добиться впоследствии перевыборов в Совет, намекнув солдатам, что Совет не может являться выразителем мнения гарнизона в его новом, очищенном виде. Керенский вдобавок настаивает на расформировании остальных полков 2-й дивизии. Однако я протестую, особенно в отношении павловцев. Памятуя, чем полк был в старые времена, сильно надеюсь, что мне удастся их привести в христианскую веру. Керенский с моими доводами, наконец, соглашается.
Обсуждаем, куда девать солдат, подлежащих вышибке из столицы. Портить и без того разваливающийся фронт посылкой туда всей дряни — нежелательно. Предлагаю отправить их на постройку Мурманской железной дороги, но Якубович в конце концов что-то придумывает. В заключение Керенский настоятельно от меня требует расформирования броневого автомобильного отряда и отправки всех машин на фронт. Говорю, что это трудно, так как в отношении их придраться не к чему: они во время восстания вели себя очень корректно, хотя, конечно, знаю, что они больше в руках Совета, чем в моих. Обещаюсь над этим вопросом подумать.
Возвращаюсь в штаб, где ко мне приходит Авксентьев[174] и Гоц с парой представителей Совета. Они меня просят сообщить новости. Говорю им о предстоящем расформировании частей и не скрываю о намерениях Керенского по отношению к броневикам, что их приводит в неописуемую тоску. Все равно убрать броневики без их ведома немыслимо, а в глубине души рассчитываю, что мое сообщение о броневиках поведет к конфликту между Керенским и Советом, после чего, может быть, наступит конец несносной двуличной политики обеих сторон по отношению друг к другу. Во всяком случае, благоразумная часть Совета, столь честно мне помогавшая, не сможет сказать, что я участвовал в тайном заговоре против них.
Приступаю к расформированию 1-го пулеметного полка. Посылаю за командиром и вручаю ему приказ о расформировании. Он, кажется, не особенно опечален. Требую, чтобы полк явился без оружия на Дворцовую площадь, а чтобы все пулеметы и ручное оружие было доставлено на двуколках и сложено во дворе Зимнего дворца. Оказывается, доблестные защитники революции за время беспорядков потеряли что-то около 30 пулеметов, со времени же большевистского поражения по ночам трепещут, ожидая ежечасно внезапного нападения с моей стороны, и выставляют ко всем воротам сильные караулы с пулеметами, а весьма многие разбежались.
При таком настроении, естественно, что, получив мое приказание и промитинговав всю ночь, господа пулеметчики постановляют беспрекословно подчиниться моим требованиям. Устраиваю им торжественную встречу, выстроив на одной стороне площади несколько эскадронов кавалерии и самокатчиков от фронтовых войск, а на другой — части 1-й дивизии. Обхожу войска, здороваюсь и принимаю впервые рапорт от переформированного «Гвардии резервного Преображенского полка».
Объяснив, что мы начинаем новую жизнь, я, обходя фронт, с улыбкой придираюсь то к расстегнутой пуговице, то к плохо пригнанному поясу. У солдат физиономии веселые, настроение великолепное. Приходят пулеметчики, а за ними повозки с имуществом. Из списочного состава 19 тысяч оказалось налицо тысяч 7–8. Казаки после ухода полка обшарили казармы и пригнали еще партию оставшихся. Окруженные строем войск, пулеметчики сконфуженно стоят у Александровской колонны. Пока идет сдача оружия, комиссия по разбору беспорядков, составив несколько мелких подкомиссий, производит быстрый допрос пулеметчиков по ротам, с целью выяснить картину участия полка в восстании и задержать наиболее виновных. Очевидно, главные зачинщики скрылись. Предвидя, что дело займет несколько часов, совершаю маленькую прогулку верхом по городу, во время которой замечаю удивительный случай: два солдата стали мне во фронт. Рагозин предлагает их арестовать как контрреволюционеров[175].
Что настроение в войсках не понижается, ясно, например, из такого факта: однажды поздно ночью мне докладывают, что конноартиллеристы арестовали в Павловске знаменитую Суменсон, легкомысленно поселившуюся где-то около их казарм, и привезли ее в штаб, но желают непременно видеть меня. Выхожу к ним и вижу уныло сидящую в углу г-жу Суменсон в крайне печальном виде: вся в синяках и кровоподтеках, лицо распухло — словом, избитая до неузнаваемости.
Конноартиллеристы очень твердо, но со злобными нотами в голосах, заявляют мне, что они теперь не верят ни правительству, ни Совету, так как оба эти учреждения только покровительствуют немецким шпионам, а потому Гвардейская конная артиллерия решила свою драгоценную добычу передать лично мне, крепко надеясь на то, что я по крайней мере не выпущу эту мерзавку на следующий же день. Обещаюсь им, что, пока я стою у власти, она выпущена не будет, сердечно благодарю их за правильное понимание долга и за оказанную моей контрразведке услугу, но заканчиваю тем, что бабу так бить не следовало бы. Вижу по солдатским лицам, что госпожа Суменсон отделалась, по их мнению, еще слишком легко, а потому на этой подробности не настаиваю. Никитин принимает арестованную вместе с найденным в ее квартире чемоданом, а я, поблагодарив еще раз артиллеристов, отпускаю их домой.
В 3 часа ночи еду в Пересыльную тюрьму. Проверяю караул. Потом убеждаюсь в наличии госпожи Суменсон, заглянув в дверное окошко ее номера: она спит без всяких одежд, — вдобавок, скинув одеяло, и, по-видимому, солдатские кулаки оставили следы не только на ее лице. Вернувшись в штаб, посылаю в Павловск телеграмму, сообщая конноартиллеристам порядок окарауливания их крестницы: пускай знают, что к данному обещанию я не отношусь легкомысленно.
Сообразуясь с этими новыми веяниями в казармах, я начинаю выпускать когти. Посылаю одну сотню казаков навестить товарищей-сорокалетних на Семеновском плацу. Этого оказывается вполне достаточно, и знаменитая республика ликвидируется во мгновение ока. Ее подданные быстро нагромождаются на поезда и исчезают в туманной дали, — куда? — не мое дело.