У казаков старики, остававшиеся дома, настроены скорей консервативно, но молодежь, возвращающаяся с фронта, очень ненадежна и пропитана большевистскими идеями.
Большевики основали свой центр в Моздоке и оттуда ведут энергичную пропаганду, имеющую успех и среди туземцев, где в беспокойной молодежи тоже находятся для этого благоприятно настроенные элементы; но тут большевики, несмотря на свой интернационализм, сильно играют на узконационалистических тенденциях. Объезжаю постепенно свои туземные полки, навещаю дагестанцев в Хасав-Юрте, чеченцев в Грозном, кабардинцев в Нальчике. Предпринимаю путешествие в Закавказье, чтобы повидать татар в Елисаветполе, где провожу приятный день среди старых соратников. По дороге в Баку попадаю на съезд представителей всех мусульманских племен, где нахожу настроение весьма… самостийное, скорее панисламистическое. В Тифлисе нахожу в штабе полное уныние, фронт окончательно разваливается, дезертирство идет не отдельными личностями, а целыми полками и дивизиями, и вся эта масса самовольно демобилизованных хлынула в тыл и творит всякие бесчинства, запружая все и без того скудные пути сообщения Кавказского фронта.
Наконец, еду на Кубань посмотреть Черкесский полк и завести дружбу с Кубанским начальством. Попадаю как раз на торжество воцарения Филимонова[216] атаманом. Церемония весьма внушительная, особенно когда председатель войскового круга вручает вновь избранному атаману старинную булаву, чуть ли не Екатерининских времен, с соответственным наставлением.
На Кубани сравнительно тихо, с туземцами отношения хорошие, немножко скандалят иногородние да казачья молодежь с фронта, но в общем пока благополучно. По дороге в Екатеринодар останавливаюсь в одной из кубанских станиц, избравшей меня своим казаком на том основании, что мои предки служили в Запорожской Сечи и один из них был даже войсковым писарем. Встречают меня торжественно и ведут к обедне, во время которой замечаю, что священник поминает «воинов, за Веру, Царя и Отечество живот свой на поле брани положивших». Когда после обедни я выражаю свое удивление по поводу сохранения в богослужении прекрасной молитвы, ныне считающейся контрреволюционной, станичный атаман весьма резонно мне объясняет, что за Царя-то и клали свои животы, а когда Его не стало, то животов никто больше не клал и что посему нельзя вводить изменений в старинной формуле, и сие станичному попу внушено. Молодчина.
Кроме мирных поездок для осмотра полков приходится предпринимать и боевые, к сожалению, не особенно удачные.
Одна из них заключалась в том, что 39-я пехотная дивизия сорвалась с фронта, засела в поезде и под угрозой смерти заставила железнодорожный персонал ее везти на север. Творя по дороге всякие бесчинства, она благополучно проследовала через Закавказье и стала приближаться к Петровску. На Кубани и на Тереке все взволновались, ибо появление этой орды на Северном Кавказе внесло бы слишком много оживления в нашу и без того достаточно беспокойную жизнь.
Получаю серию панических телеграмм и вырабатываю план действий. Решаю дать бой у Хасав-Юрта, собрав там чеченцев и дагестанцев, подтянув туда донскую артиллерию, входившую в состав моего корпуса и стоявшую в станице Прохладной, а также попросив помощи у терских и кубанских казаков. Терцы уклоняются, а кубанцы, в пределы коих, по слухам, и направляется буйная дивизия, предлагают мне взять кубанские казачьи эшелоны, идущие как раз впереди 39-й дивизии, остановить их в Хасав-Юрте и принять под свое начальство. Для того чтобы уговорить казаков в случае каких-либо сомнений, мне присылают в подмогу двух делегатов от кубанского войскового круга, еду с ними в Хасав-Юрт.
Когда подходят один за другим казачьи эшелоны, я их останавливаю, но рожи казаков мне совсем не нравятся. Они категорически отказываются от боевых действий против 39-й дивизии, заявляя, что если солдаты этой дивизии действительно являются опасностью для Кубани, то лучше им, казакам, вернуться в свои станицы и там, в случае надобности, дать отпор этой угрозе, которая, в конце концов, им кажется довольно сомнительной. Бедные депутаты войскового круга всю ночь ходят по вагонам, митингуют и стараются подбодрить своих единоплеменников, но ничего не выходит, и они, наконец, возвращаются ко мне в полной тоске и, разводя руками, признаются в полной неудаче своей миссии. Приходится казачьи эшелоны пропустить дальше.
Что же касается туземцев, то тут я сразу выясняю их настроение: они драться совсем не желают, предпочитая мирно пропустить 39-ю дивизию, которая, очевидно, собирается скандалить не на их территории, а где-то дальше. Непосредственных же выгод, конечно, извлечь нельзя, наоборот: остановленная 39-я дивизия начнет им чинить неприятности, которые пускай лучше падут на чью-нибудь другую голову. Вполне логично.
Словом, не нахожу решительно никого, кто бы разделял мою воинственную точку зрения на 39-ю дивизию. Поэтому отменяю подготовленное сосредоточение и возвращаюсь во Владикавказ, а 39-ю дивизию пропускаю, и она оседает главным образом в Армавире, значительно там подкрепив большевиков.
Другая экспедиция, тоже окончившаяся неудачей, была предпринята против большевистского броневого поезда. После того, как советская власть окончательно утвердилась в Баку, большевики направили все свои усилия на то, чтобы развалить северный Кавказ, и для этого они, между прочим, послали броневой поезд прокатиться по Владикавказской железной дороге, отчасти с целью разведывательной, отчасти с целью пропагандной, но вместе с тем и для того, чтобы увеличить существовавший беспорядок. Для достижения последнего пункта этой программы был применен способ довольно простой, а именно: обстрел туземных селений, расположенных вдоль железнодорожной линии, главным образом в Чечне.
Получив донесение об этих безобразиях, я понесся в Грозный, около которого большевистский поезд оперировал. Переговорив там с начальством и с туземцами, решил сделать попытку перехватить большевиков в Гудермесе и прокатил туда на лошадях, оставив свой вагон в Грозном, дабы замести собственные следы.
Приехав в Гудермес, собрал чеченских местных главарей и начал их подбадривать на активные действия, т. е. разрушение железнодорожного пути и бой; некоторый энтузиазм нахожу у молодежи, но старики боятся национального вопроса, чтобы не создалось впечатление войны туземцев против русских. Они непременно хотят привлечь к операции казаков из близлежащей станицы, но на это шансов, конечно, нет никаких, ибо не таковы отношения между казаками и туземцами, чтобы совместные действия против русских были возможны. Чувствуется, кроме того, надежда, что большевики, поскандалив, уйдут восвояси.
Совещание затягивается до двух часов ночи. Замечаю, что уважаемый чеченский мулла Дени-Шейх [217] упорно молчит. В конце концов говорю, что хотел бы слышать его мнение, в надежде, что он меня поддержит, но получается неожиданный конфуз.
Мулла начинает с продолжительных комплиментов по адресу моей мудрости и доблести, а затем заявляет: «Аллаху угодно было теперь наслать на человечество какое-то огульное сумасшествие, и пока Всемогущий не решит это сумасшествие вновь удалить, даже такие люди, как наш генерал, ничего поделать не могут, ибо на то Божественная воля». Если вдуматься, пожалуй, мулла прав. Во всяком случае, ясно, что дальнейшее разглагольствование бесполезно, закрываю заседание, заваливаюсь спать, а на следующее утро возвращаюсь во Владикавказ. Большевистский же поезд, вероятно, все-таки опасаясь каких-нибудь пакостей с моей стороны, укатывает в Баку.
Развал все увеличивается. Наша тройка, Чермоев, Караулов и я, делаем что можем, но теория чеченского муллы, по-видимому, более правильна. Наконец, происходит трагическое убийство Караулова. Он поехал в Прохладную — встретить один из терских казачьих полков, вернувшихся с фронта, и пока его вагон стоял на запасном станционном пути, он был окружен толпой солдат ополченской дружины, находившейся в Прохладной, которые, не без поддержки прохладненских казаков, открыли огонь по вагону, изрешетили его совершенно, убив находившихся внутри Караулова и его брата.
Меня вызвал на прямой телеграфный провод командир Донского артиллерийского дивизиона, стоявшего в Прохладной, и подробно изложил все происшествие. Беру телеграфную ленту и спешу в атаманский дворец, где как раз заседает войсковой круг. Вхожу и прошу у председателя слова вне очереди. Когда я казакам сообщаю, что их атаман убит, негодование велико и бурно, некоторые даже не хотят мне верить. Затем начинают высказываться всякие предложения, клонящиеся, в общем, к тому, чтобы немедленно командировать из Владикавказа в Прохладную обе конвойные сотни (бывшие Конвоя Его Величества), чтобы наказать виновных или, по крайней мере, их арестовать и привезти тело атамана.
Происходит неожиданный инцидент. Офицер, командовавший этими сотнями, просит превратить заседание в закрытое. Удаляют посторонних лиц, газетных корреспондентов, дактилографов и проч., а затем доблестный командир обращается к войсковому кругу с очень резкой речью, приблизительно такого содержания [218]: «В былые времена, когда я, как офицер Конвоя Его Величества, ездил по станицам набирать казаков в Конвой, то за мной не знали, как ухаживать, и взятки предлагали, чтобы того или иного казака принять в Конвой. Теперь, когда мы, конвойцы, появляемся в станицах, нас всячески ругают и, в лучшем случае, обзывают контрреволюционерами и опричниками, а когда атамана убили, то к нам обращаются за помощью. При этих условиях особенной охоты у нас нет играть роль карательного отряда».
Члены круга начинают протестовать, расточая всякие комплименты конвойцам, и инцидент ликвидируется с вынесением постановления — конвойцев отправить. Но тут возникает второй инцидент, не менее характерный.
Председатель круга задает вопрос: «А кто будет охранять войсковой круг, если конвойцев отправят в Прохладную?» — В нем, очевидно, заговорил страх и небезосновательный, перед возможностью какой-нибудь враждебной демонстрации со стороны туземцев. Тут я спасаю положение и гордо заявляю, что ответственность за б