Определенно, судьба в лице Плевакина не зря подбросила мне дело о наследстве Гуреева именно сейчас…
– И-и-и-и – да! Да! Генетический анализ потвердил, что отцом Андрея Христофорова с вероятностью 99 процентов является великий артист Роберт Гуреев! – ликующе возвестил с экрана Антон Халатов.
– Ага, так я тебе на слово и поверила, – пробормотала я.
Если бы ток-шоу было правомочно устанавливать истину в подобных вопросах, у меня и моих коллег изрядно поубавилось бы работы. Но вся эта гоп-компания – Христофоров, Горлова, Петренко и иже с ними, – не удовлетворившись результатом происходящего в телестудии, уже перекочевала в мой родной Таганский суд…
Кстати, а чем объясняется такая быстрота? Не иначе, врут теледеятели: это ток-шоу нам вовсе не в прямом эфире показывают!
– Как думаешь, это запись? – кивнув на экран, где принимал поздравления «признанный» наследник – Христофоров, спросила я сестрицу.
– Конечно же, это запись, причем уже смонтированная, – не затруднилась с ответом Натка. – Ты разве не слышала дебильный хохот публики строго в нужных местах? Мне один близко знакомый режиссер, Алекс его звали, рассказывал, будто этот смех был записан чуть ли не пятьдесят лет назад. Представь, а? Те люди уже, может, все давно умерли, а их веселым ржанием до сих пор озвучивают телеспектакли и юмористические программы!
Я лишь пожала плечами.
Что тут скажешь?
У кого какое культурное наследие…
Представьте себе художника, у которого нет рук, но его желание творить неудержимо, и он рисует, зажимая кисть зубами или пальцами ноги. Это мучительно трудно и никогда не дает удовлетворительного результата. Да, критики и публика могут быть в восторге, но сам художник прекрасно знает, какие яркие и выпуклые образы распирают его воображение, какие сочные объемные картины рождаются в его мозгу – и выцветают, уплощаются, едва явившись на свет.
Я – тот несчастный калека, приговоренный к вечным мукам творчества, результаты которого никогда не приблизятся к придуманному мной же идеалу.
Мне рукоплещут и бросают цветы. Я улыбаюсь поклонникам, критикам, партнерам – всему миру и бережно сцеживаю в кулак кровавые слезы творца-калеки: ему ведь еще понадобятся краски…
Кому утро вечера мудренее, а кому просто затейливее…
Новорожденный день вкрадчиво затек под дверь розовым светом, приглушенным куриным квохтаньем, звоном посуды и полузабытым ароматом яичницы на сале.
Говоров догадался, что призывные запахи источает его собственный завтрак – бабка и в стародавние времена по утрам ела только кашу с вареньем, а теперь наверняка вообще клюет что-нибудь сугубо диетическое.
У них с ее Гариком было раз и навсегда утвержденное меню: на завтрак – яичница деду, каша бабке и детям, на обед всем борщ с курятиной, на ужин котлеты и картошка в мундире. И каждый день – либо пирожки с абрикосами и вишней, либо домашний малиновый кисель, разливаемый в суповые тарелки и застывающий в них лаково-красными озерами.
Говоров снова потянул носом и, кажется, уловил запах ванили. Похоже, сегодня будут пирожки…
Отбросив полысевшую и истончившуюся до марли древнюю махровую простыню, выданную ему в качестве покрывала, Говоров звонко пришлепнул пятки к полу. В стародавние времена красно-коричневая краска лежала на досках толстым глянцевым слоем, и гладкие пятки маленького Никитоса забавно к ней прилипали. Теперь и пятки, и краска потрескались, зашершавились и склеиваться перестали. Но ощущать босыми ногами теплое дерево было по-прежнему приятно.
Как всегда в этом доме, Говоров спал на раскладном кресле, от которого, он точно помнил, до окна было ровно пять шагов.
Оказалось – уже не пять, а три.
Да и само окно, прежде затянутое только марлей – от комаров и мух, теперь было затворено деревянными ставнями. Говоров ночью сам их закрыл, спасаясь от ночных звуков и запахов. Ему мешали спать задиристые коты, брехливый соседский пес, голосистые цикады и еще кто-то неопознанный, сосредоточенно шуршавший и ворочавшийся в кустах. Вот интересно, мусоровоз, деловитым грохотом приветствующий рассвет во дворе родной московской шестнадцатиэтажки, ему никогда не мешал, а деревенские звуки мешали…
Говоров откинул крючок на ставнях, толкнул створки, и они с шорохом и треском проехались по буйной заоконной зелени, сметая с листьев росу. Неопознанный и невидимый кто-то в травяных дебрях протестующе фыркнул и шумно удалился. Говоров высмотрел в богатой барочной раме пышной зелени кусочек неба: оно было розово-голубым, перламутровым, как гладкая внутренняя стенка морской ракушки.
В стародавние времена маленький Никитос уже лез бы за подоконник, чтобы бежать, по пути набивая карманы грушами и орехами, через сад к оврагу, к речке…
Взрослый Говоров ограничился тем, что цепко снял с куста красную звездочку спелой малины и обернулся к двери. За ней были завтрак, бабка и проблемы, от решения которых, увы, никак нельзя было убежать огородами.
Рядом с разложенным креслом на табуретке, традиционно исполняющей функции прикроватной тумбочки, скромно поблескивала аккуратно сложенная черная ткань. Резонно предположив, что для него оставлена какая-то траурная одежда, Говоров развернул блестящую тряпочку и хмыкнул: это были подштанники. Судя по размеру, наверняка дедовы, но новенькие, ни разу не надеванные, еще даже с бумажной наклейкой. «Трусы сатиновые спортивно-семейные», – прочитал Говоров. Описание показалось умилительным, фасон – знакомым.
Дед, который Игорь Евгеньевич, Гарик и старый упрямый хрыч – три в одном, признавал такие трусы единственно правильной формой летней домашней одежды, и бабка, отродясь со строгим мужем не спорившая, и в этом тоже с ним соглашалась. Маленькому Никитосу сразу по прибытии в деревню настойчиво предлагалось переоблачиться в прохладные невесомые семейники, а он сопротивлялся, не желая расставаться со своими модными шортами. Модные шорты выгодно отличались от посконных семейников наличием карманов, которые можно было набить орехами, грушами и другим подножным кормом…
Модные шорты – с кучей карманов, липучек, кнопок и даже подобием портупеи для мобильника – у Говорова, кстати, были и сейчас. Их он запихнуть в дорожную сумку не забыл, очевидно, подсознательно проассоциировав с летом и морем.
Аккуратно свернув и отложив в сторонку антрацитово поблескивающее семейно-спортивное великолепие, Говоров надел свои собственные пижонские шорты в раскидистых пальмах, натянул темно-зеленую майку со скромным логотипом известного бренда в районе правой почки и вышел из комнаты.
Слева, в кухне, которая когда-то была пристроена к основному зданию и располагалась ниже коридора, так что в нее нужно было сходить по ступенькам, что-то шкворчало и кто-то ворочался.
На мгновение Говорову показалось, что это дед, как всегда по утрам, собственноручно варит традиционный обеденный борщ, покрикивая на бабку, которой в этом важном процессе отводилась роль бесправного подмастерья: бабка была родом с Русского Севера и варить правильный южный борщ решительно не умела. Страшно сказать, она путала винегретный буряк с борщевым!
Говоров не удивился бы, услышав сейчас обычное дедово: «Эй, архаровец, а ну, живо сгоняй на огород!» Дед считал, что борщ надо варить только из свежих продуктов, а свежим считалось то, что было только что выдернуто из земли или сорвано с ветки. В активной фазе варки борща и кроткая бабка, и маленький Никитос сбивались с ног, гоняя то в сад, то в огород, потому что нужно было надергать морковки, накопать картошки, нащипать крепких луковых перьев и хрусткого укропа, нарвать зеленой алычи – без нее, был уверен дед-тиран, у борща не появлялось правильной кислинки…
Потом Говоров увидел за распахнутой дверью у накрытого стола во дворе соседку Веру, и она тоже его увидела, поправила черную наколку на голове, приветствовала:
– Доброе утро, Никита Андреевич, как спалось?
– Доброе, спасибо, хорошо, – сухо ответил Говоров, сердясь на себя за глупую сентиментальность и необъяснимое разочарование.
В кухне возилась бабка, а не дед. Упрямый старый хрыч умер и никогда больше не погонит зевающего спросонья Никитоса в огород за душистым укропом.
– Проснулся? Так чего стоишь? Садись завтракать, – знакомо произнес изменившийся бабкин голос – он стал надтреснутым и сухим, а командирские интонации, смотри-ка ты, были все те же!
Бабка и в стародавние времена в угоду деду пыталась держать сорванца внука в строгости, сбиваясь на дружеский тон и несолидное веселье лишь тогда, когда ее Гарик пребывал в отдалении.
Стол, как и прежде, был накрыл на троих: две тарелки с кашей, одна – с яичницей. Говоров понял, что ему отвели место деда, и это ему некоторым образом польстило: он больше не был здесь бесправным малышом.
Но дед как будто тоже невидимо присутствовал за столом, так тихо и чинно проходила трапеза. И то сказать, нарушителю тишины и спокойствия за столом дед-тиран запросто мог по старой доброй казачьей традиции съездить ложкой по лбу – не больно, но обидно.
Соседка Вера быстро съела свою кашу, сбегала в кухню – вымыла свою тарелку и ложку, сказала:
– Посуду в кухню снесите, я потом забегу, перемою, – и удалилась по каким-то своим делам.
Никита и бабка остались за столом вдвоем.
Втроем, если считать незримо присутствующего деда.
Бабка сегодня выглядела получше, чем вчера. Она, конечно, не потолстела и не порозовела, но хотя бы сменила вчерашний карнавальный костюм старого грифа на веселенький ситцевый халат – синий, в буйных белых ромашках. Пуговки на халате были ярко-желтые, пластмассовые. Случись такому гладкому кружочку оторваться, он мог бы долго катиться, подскакивая… Говоров ничего не мог с собой поделать и подолгу заглядывался на эти солнечные пуговицы. Они его гипнотизировали, как желтые глаза.
– Опять без хлеба ешь, – сказала строгая бабка. – А ну, возьми хлеб! И лук зеленый возьми. Лук и чеснок обязательно надо есть. Твой дед всегда ел лук и чеснок, и у него до самой смерти все зубы свои были.