Радиоприемники были ламповыми, громоздкими, они были редкостью. У нас в доме, например, ни у кого не было радиоприемника. На улице Горького прямо напротив телеграфа жил мой дядя, о котором мама говорила почему-то шепотом: «У них отдельная квартира», — вот у «них» был радиоприемник, и мы с братом специально ездили на него смотреть.
Новостью тех лет был патефон. Встречался он нередко, но при этом твердо считался роскошью. Сейчас большой набор благополучия — квартира, машина, дача. А в те годы это были шифоньер, швейная машинка, патефон.
Действительно! Люди брали патефон, выезжали всей семьей за город, куда-нибудь на Воробьевы горы, в Коломенское. Стелили на земле чистые скатерти, ставили самовары, пили чай и… заводили патефон. И сами слушали и другим вокруг, у кого не было патефона, давали слушать. Пластинки — это было главное! Утесов, Русланова, Шульженко, Ляля Черная, Вадим Козин. Патефон — это к тому же танцы. Танцы входили в моду — фокстрот, танго. Девочки по секрету учили мальчиков. Кто учил девочек, для меня до сих пор остается тайной, тем более, что эти танцы считались не вполне разрешенными, и не было полной ясности, можно их танцевать или нет. Танцплощадки еще только начинали разворачивать свои возможности, и практически их не существовало. Танцевали дома, в комнатках (отдельная квартира была большой редкостью).
Вот у нас было 13 кв. метров жилой площади — папа с мамой, я с братом, вся наша мебель — и гостей набивалось человек 20–25. Как помещались? Сейчас не знаю, но было весело, и были танцы, и танцевали даже вальс, и были «танцы до упаду». Но самым любимым для всех было тогда кино! Достать билеты, особенно в выходные и праздничные дни, было трудно. Если мужчина в выходной день доставал билеты в кино для всей семьи, он неделю ходил в героях. За билетами отправлялись компаниями, брали двоих-троих покрепче, а то к кассе подойдешь, да тут-то тебя и вытолкнут.
И надо себе представить, что было со мной, когда прибежала ко мне моя четырехлетняя подруга, которая имела на мою жизнь решающее влияние (потому что мне было тогда тоже около четырех), и сказала:
— Бежим! Там записывают всех, кто хочет смотреть кино бесплатно и сколько угодно!
Я так кинулся бежать, что она меня и догнать-то не могла, она бежала сзади и только всхлипывала:
— Подожди! Ну подожди!
Только в четыре года можно вот так верить в счастье, достаточно вовремя добежать, тебя за-
пишут и все твои желания исполнятся. Важно только, чтобы записали! Но, увы, когда мы прибежали, оказалось, что записывают в самодеятельность, выступать на детских утренниках в выходные дни. Никаких шансов у нас, маленьких, попасть в этот список не было. Подруга моя откровенно, в голос, рыдала, утирая слезы подолом, Я, как мужчина, естественно, едва сдерживался. И тогда женщина, которая записывала, чтобы показать нам всю несостоятельность наших претензий, строго спросила меня:
— А что ты умеешь делать?
— Я ничего не умею делать! — закричал я, ничуть не смутившись. — Я хочу кино смотреть бесплатно, сколько угодно!.. — И с ходу добавил: — с Ней!
Подруга тут же поддала реву, чтобы сразу стало ясно, что без нее никак нельзя. Женщина, поняв всю сложность моего положения, спросила:
— А ты стихи знаешь?
— Знаю! — ответил я, став вдруг въедливым и непреклонным. — Мама учит.
— А не испугаешься стихи со сцены рассказать? У нас как раз сейчас концерт идет.
Ах, этот знаменитый вопрос взрослых: «А не испугаешься?» Довольно подлый вопрос! Потому что, во-первых, сразу пугаешься, оттого что даже не знаешь, чего надо бояться, а во-вторых, понимаешь, что ты теперь непременно должен ответить, что нет, не испугаюсь. Я и сказал:
— Нет, не испугаюсь!..
Женщина взяла меня на руки, понесла по каким-то коридорам, лестницам и вынесла на сцену. Она поставила меня на стул, чтобы меня было видно, и громким голосом объявила мое имя.
Как только зритель услышал мое имя, все стали хохотать. Из зала переспрашивали:
— Как? Орлан?
— Рларлан?
— Тарларлан?
Зритель тогда не считал, что актер на сцене должен говорить, а он, зритель, молчать. Почему? На сцене могли говорить свое, в зрительном зале — свое, могли обмениваться мнениями, поговорить «на любую тему». И если актер что-либо спрашивал у своего партнера на сцене, ему вполне могли ответить из зала. Надо мной хохотали. Я обиделся, но сдержался. У меня все-таки был шанс — меня могли записать кино посмотреть бесплатно и сколько угодно. Я даже помню, что я читал:
Ходят волны кругом — вот такие!
Вот такие большие, как дом.
Мы, бесстрашные волки морские,
Смело в бурное море идем!
Я очень старался и поэтому споткнулся о первые же слова: «Ходят волны кругом — вот такие!» И вдруг подумал: «А какие они — такие»? Ведь если я говорю «такие», я же должен показать — «какие»!» А волн к тому времени я еще не видел… «Большие, как дом» я показал легко, просто встал на цыпочки и потянулся руками вверх, как делают зарядку. Но как, думаю, волков-то показать? Я даже не знал, что «волки морские» — это имелись в виду матросы. Я думал, что это настоящие волки, только какие-то такие — «морские». Я сделал зверское лицо, ощерил зубы и всем телом стал изгибаться, как червяк.
— Мы, бесстрашные волки морские! — зарычал и запел я одновременно.
Зрители стали умирать со смеху! Тут я не выдержал, слез со стула и, обращаясь к женщине, которая записывала и которую поэтому я считал главной, стал показывать пальцем на зрителей и кричать:
— Я не буду говорить стихов! Они надо мной смеются! Нельзя смеяться над человеком! — Я где-то слышал эти слова, и они мне очень нравились.
Как только зритель из моих уст услышал: «Нельзя смеяться над человеком!» — все стали хохотать до слез… Женщина снова взяла меня на руки, снова поставила на стул и успела шепнуть добрым голосом:
— Продолжай, у тебя хорошо получается.
Когда человеку в четыре года говорят добрым голосом, он же верит! Я смотрел на зрителя и думал: «Они с ума сошли — они так хохочут, что могут не услышать, как у меня замечательно получается». И тогда я принялся орать стихи дурным голосом.
Зрители стали хохотать еще громче. Тогда я стал орать благим матом. В зале засмеялись еще пуще, это уже был не смех, а стон… Несмотря на это, я доорал стихотворение до конца, слез со стула и ушел за кулисы. Мне аплодировали. Женщина сказала:
— А теперь надо идти кланяться…
Тут я обиделся окончательно, даже слезы на глазах выступили, и сказал: «Не пойду кланяться!» Я знал, что кланяться — унизительно, что это стыдно. У нас во дворе, когда ругались, часто говорили:
— Что я тебе буду кланяться, что ли!
И поэтому я, готовый заплакать, почти кричал:
— Не пойду кланяться!
И вот тут моя подруга четырехлетняя, имевшая на меня все-таки решающее влияние, своим противным голосом, которого я не выдерживал и готов был сделать все, что угодно, лишь бы она перестала, заныла:
— Ну, иди-и-и-и-и-и-и!.. Тебе же говоря-а-а-а-а-а-а-т!
И я пошел кланяться!.. Но, к сожалению, забыл спросить, как это делается. А когда вышел на сцену, вдруг вспомнил, как кланялась бабушка, когда молилась. Стал я на колени — и давай кланяться.
Зал положительно рухнул от хохота. А я кланяюсь и думаю: «Чего же я не спросил, долго нужно кланяться или нет?» Посмотрю в кулису — они смеются, и женщина, которая записывала, и моя подруга. Думаю: раз смеются — нужно еще кланяться… Зритель уже плачет от смеха, люди не выдерживают, на пол садятся, а я все кланяюсь, и кланяюсь, и кланяюсь… Так я кланялся, пока не стукнулся лбом об пол. Гулко прозвучал удар — все даже ахнули. Тогда я встал на ноги и сказал:
— Все! Хватит! — и ушел со сцены.
После этого я получил прозвище «Ромка-артист». А прозвище для человека в четыре года — это уже должность! Тут никуда не денешься, артист — и все! Я вырос в большой московской коммунальной квартире, такой большой, что сейчас самому даже не верится, что когда-то такие квартиры были. У нас было 43 (!) комнаты при одной кухне. Как говорится: есть что вспомнить! И эти 43 комнаты стали моими 43 театрами, потому что не было дня, чтобы не открылась какая-нибудь из дверей и кто-то не говорил бы «по-свойски»:
— Ну-ка, артист, заходи! Давай! Чего-нибудь изобрази, расскажи, спляши, спой!..
И я пел, плясал, рассказывал. Меня гладили по голове, говорили, что я молодец, иногда за работу давали даже поесть. Вот так, можно сказать, и по сей день. Так что я рано стал «профессионалом». Но если всерьез, то слово «артист», которое с того времени прилипло ко мне, стало проклятием всего моего детства и даже отрочества, оно преследовало меня повсюду, ранило меня, настигало неожиданно, иногда превращая все радости детства в ад. Когда жаловались на меня маме, обязательно говорили:
— Твой арти-и-ист-то! — и почему-то всегда прибавляли: — С погорелого театра!
Когда я встречался со сверстниками в глухих углах нашего двора, то всегда, еще до выяснения отношений, слышал:
— Ну ты, артист!
Душа леденела, столько это слово вмещало презрения и ненависти, и я бросался на обидчиков.
А уж когда подрос, как досадно было в ответ на искренность услышать от сверстниц полное игривого девичьего недоверия:
— Ой-ой-ой!.. Ну ты и артист!..
Родственники приезжали, дяди, тети, что-нибудь рассказываешь, доказываешь, даже плачешь, а в ответ над тобой смеются:
— Вылитый артист! Вылитый! Ох, артист!..
Это было мукой… Я был «чучелом»! Если бы я тогда знал, что пройдут годы, и я пойму, что, может быть, я никогда не бываю так искренен, как именно в тот момент, когда я артист. Прикрытый ролью, как маской на маскараде, я могу пойти на такую искренность, какая, может быть, и непозволительна в жизни. Я могу рассказать все самое сокровенное о своих любимых, и никто не скажет мне, что это нескромно. Я могу с беспощадностью все поведать о своем враге, и никто не упрекнет меня в том, что я неблагороден.