До и во время — страница 26 из 56

Когда Федоров это ей говорил, она, отвлекшись от его слов, вдруг подумала, что он, судя по всему, до сих пор страстно верит в Бога и в то же время уже начал ненавидеть Его, он уже перешел свою меру страданий и больше прощать был не готов, и сразу ей пришло в голову, что атеизм — это очень горькая попытка оправдания и прощения Бога, Он невиновен ни в каких страданиях человека, потому что Его просто нет, люди отказываются от Бога, чтобы снять с Него вину.

„О, — продолжал Федоров, — смешение языков — далеко не первая и даже не самая страшная Его хитрость. Господь шел на все, только бы не дать человеку найти дорогу в Рай, вернуться туда. Зачем, — спрашивал он ее, — мир был создан таким несообразно запутанным, зачем эти мириады растений, зверей, птиц, гадов, насекомых? Какое это имеет отношение к поиску добра? Нет, все придумано только для того, чтобы сбить человека с толку, чтобы человек, как в лабиринте, потерял путь и не смог выбраться наружу. А Каин? Ведь и он убил Авеля потому, что не знал, какая жертва угодна Богу, Господь Сам заповедал людям обрабатывать землю, а Каинову жертву, начатки трудов его, не принял. Но человек, — говорил Федоров, — недолго плутал и недолго был дитем неразумным, он успел вкусить от Древа познания добра и зла, и вот, когда Господь понял, что человек все равно однажды вернется туда, откуда был изгнан, Он стал сокращать время жизни человека на земле; если праотцы жили по многу сотен лет, это и было нормальным сроком человеческой жизни, то мы редко когда доживаем до пятьдесяти: не успеет кончиться детство, не успеет человек понять, разобраться, что добро, а что зло, и ступить на дорогу праведных, а смерть уже тут как тут“.

Федоров мечтал о совсем простой и понятной жизни, в сущности, он хотел, чтобы люди, чем бы они ни занимались — прокладкой железных дорог, производством машин или земледелием, — сделались солдатами; жизнь солдат, само устройство армии, все это казалось ему правильным, почти совершенным; во всяком случае здесь был шанс на спасение, он мечтал об обычных армиях, только назывались бы они трудовыми, а так весь механизм их жизни был бы тот же.

Сталь знала, что эта идея отнюдь не простая абстракция, у Федорова был образец, в России еще до сих пор существовали созданные после победы над Наполеоном военные поселения, где крестьяне именно так и жили. Подобную деревню, или, вернее, полк, она сама видела несколько лет назад под Новгородом, ее возил туда граф Строганов, большой поклонник и ее, и этих поселений. Деревня ей тоже понравилась: все было чисто и ухожено, даже разбиты клумбы; дети, в любом другом месте России оборванные, грязные, нечесаные, здесь были одеты в аккуратную, сшитую по мерке военную форму, и хотя им было всего семь-восемь лет, маршировали они с выправкой и удалью настоящих гвардейцев. Не было тут и курных перекошенных изб: Строганов объяснил ей, что, как только деревня становится военным поселением, старые избы сразу сносят, а на их месте вокруг большого квадратного плаца ставят, замыкая его, бараки-„связи“, они разделены на одинаковые ячейки, каждой крестьянской семье — своя.

На этом плацу, когда в полевых работах перерыв, солдаты-крестьяне маршируют, разучивают разные артикулы, словом, осваивают военную науку. В деревне нет ни пьянства, ни столь привычных для русских расхлябанности и разгильдяйства, все подтянуты, во всем порядок. В штабе полка разработаны планы учений и сельхозработ на каждый день года, так что каждый знает, что и когда он должен делать. Утром по команде офицера горнист играет зорю, они встают, затапливают печи, потом построение, и с плаца колоннами под музыку идут в поле. Когда же работы закончены, опять колоннами — обратно, в деревню, дальше еда, оправка и по сигналу горниста — отбой. Крестьянский труд и труд воина соединены, слиты в их жизни, в итоге из военных поселян получаются едва ли не лучшие солдаты в русской армии, кроме того, это армия, которая сама себя кормит.

Страсть Строганова к военным поселениям де Сталь тогда показалась естественной, тем более что деревня, как я уже говорил, ей понравилась, к тому времени она давно научилась смотреть на все, связанное с армией, глазами русских. Она помнила, что в первый свой приезд в Петербург, шло лето 1809 года, была поражена восторгом и вниманием, с каким местные обыватели наблюдали за парадом, и записала в дневнике, что в этой огромной бескрайней стране, где каждый сам по себе бредет по жизни, часто без цели, без смысла, и только страх затеряться, заблудиться, пропасть соединяет их всех, согласное и точное, легко послушное любой команде движение сотен и тысяч людей должно казаться верхом совершенства.

„Армия, — говорил Федоров, склонившись над ее гробом, — последний шанс сделать так, чтобы человек отказался от своей неродственности, от своего небратства, от неравенства, от убеждения, что все ему чужие и он другой; в армии, — говорил он, — все справедливо и честно, в ней нет незаконнорожденных. Сила армии в том, что она не дает поблажек себялюбию человека, и как он стоит, и как двигается, и как одет — во всем он такой же, как остальные.

Если бы она видела, как счастливы новобранцы, когда после многих-многих месяцев муштры и учения из них вместе с потом выйдет все то, чем Господь разделял их, и они вдруг понимают, что стали как бы одним человеком, не множеством разных, не похожих друг на друга людей, а одним существом, что они сошлись так тесно, что между ними не осталось и зазора, даже не скажешь, где одного сменяет другой, тогда-то они строем, печатая шаг, пройдут наконец по плацу, как надо. Каждый из них теперь взвод, рота, батальон, бригада, корпус, дивизия, армия, и каждый из них ликует, потому что ему больше никогда не придется говорить с Господом один на один, он будет говорить с Ним только так, взводом, ротой, батальоном, бригадой, корпусом, дивизией, армией. Теперь они наконец поняли, что не одиноки в мире, что никто из них ни за что больше не отвечает, ты просто должен быть как все, и тогда ты всегда будешь прав и, что бы ни сделал, вины на тебе нет.

Даже на войне, где устав разрешает им идти не парадным строем, а врассыпную, они продолжают помнить, что их жизнь — только часть общей жизни, что одна, сама по себе, что бы ни говорил Господь, она ничего не стоит; и пусть даже пуля сразила тебя, ты жив и оправдан, если твоя армия победила. И за это вновь обретенное братство они готовы умереть“.

Федоров думал, что армия упрощенных и уравненных между собой людей сама поймет, что мир таким сложным, каким он был создан Богом, даже если он и вправду прекрасен, ей не нужен, что он ей мешает, и тогда мы совместным трудом всего за несколько лет сроем горы и возвышенности, засыплем болота, впадины, низины, превратим реки в прямые, ровные каналы и повернем их течения, куда надо человеку, а не туда, куда направил их Он. Мы сделаем множество дамб и искусственных прудов, и никому больше не надо будет молить Бога о спасительном дожде, воды всегда будет вдоволь — а то зимой и ранней весной, когда земля спит, реки разливаются, а летом, когда она иссыхает, губя урожай, совсем мелеют. Человек вырубит леса и превратит их в пашню, оросит пустыни и тоже сделает из них пашню, и вот, когда вся земля станет одним огромным ровным полем и уже никто не будет голодать, никто изо дня в день не будет думать лишь о хлебе насущном, человек сможет заняться главным делом — делом воскрешения своего рода, высоким делом преображения земного, смертного по своей природе мира в мир без смерти — Царствие Небесное.

Федоров не был бесплодным мечтателем, ум его был практичен и точен, он понимал, что всего этого сразу не достигнешь, и де Сталь довольно рано начала догадываться, что орудием своих преобразований он на первом этапе предназначил стать именно ей. Он решил пропустить жизнь через нее, как через фильтр, и отсечь все, что окажется ей созвучно, все, что она пожалеет, захочет удержать. В его новом мире могло быть сохранено лишь то, что было ей безразлично, чего она не знала и на что никогда не обращала внимания: простая крестьянская, лучше домотканая одежда, такая же простая, без изысков еда, орудия труда, нужные, чтобы это произвести, и, в общем, пожалуй, все. Деревни Федоров пока был готов оставить — жизнь в них была проста, добро и зло здесь было нетрудно отличить друг от друга, — но не города. Из-за нее он возненавидел города, он кричал ей, что это отвратительные, чудовищные паутины: улицы, дворы, дома — все до края наполнено пороком и, как Содом и Гоморра, должно быть уничтожено.

Идея спасения и воскрешения человеческого рода, каждого человека, когда-либо жившего на земле без изъятия, была самой важной в его представлении о мире, и в ней он так слил ее и себя, что, слушая его, де Сталь даже не пыталась с ним разделиться. За первые три месяца их общей жизни он, с ее помощью пройдя и продумав то, что было изложено выше, обвинив и едва не прокляв Бога, отрезав все пути примирения с Ним, вдруг начинает медлить, как человек, который забыл дорогу, топчется на одном месте, потом и вовсе останавливается. Неожиданно он обнаруживает, что в нем нет знания, как спасти людей, и ему нечего им сказать.

Хотя де Сталь хватило интуиции, чтобы загодя заметить приближение кризиса, помочь ему она ничем не могла. Только отмечала, что он ночь за ночью, как бы совершенно ее опустошив, повторяет один и тот же текст; а еще раньше, что постель для них обоих постепенно делается рутиной, он спит теперь с ней как с женой, от которой давно не ждешь ничего нового, сегодня то же, что вчера, и то же самое будет завтра, — правда, тогда ей казалось, что это просто реакция на чересчур бурное развитие их романа, он осваивал ее так страстно, что за несколько месяцев сумел найти и взять больше, чем все прежние любовники; в ней даже появился страх перед ним, она испугалась того, насколько вся ему нужна, насколько ей самой не оставляется ничего; как колодец, он вычерпывал ее до дна, вычерпывал даже грязь.

Впрочем, к тому времени де Сталь уже вынашивала его ребенка и была только рада, что их отношения стали спокойнее и ровнее, что утишился его ни с чем не сравнимый восторг познания ее. То, как он понимал, что она должна отдаться ему вся, вся без остатка, давно вышло за пределы разумного, и дальше идти ему навстречу она была не готова. Конечно, она отнеслась ко всему слишком легко, в то же время ребенок, которого она зачала от него, который в ней сейчас рос, вытеснял из нее Федорова, и изменить здесь ничего было нельзя.