Она успокаивала себя тем, что после размеренной провинциальной жизни, к которой Федоров привык и приноровился, которой только и мог жить, то, что было с ним в эти три месяца, от первой его любви к женщине — к ней, Евгении Францевне Сталь, до восстания против Бога, всего оказалось чересчур много, и когда он, потеряв нить, вдруг понял, что ему нечем помочь людям, что он никогда и никого не сумеет спасти, то есть он, Федоров, как бы мошенник и обманщик, — удар был, конечно, очень силен. Однако, что он накануне начала душевной болезни, ей даже в голову не приходило, и ко случившемуся она, в сущности, отнеслась равнодушно. Конечно, она жалела его, даже плакала, когда видела, что ему особенно худо, но, в общем, занята была в основном ребенком, думала о нем, а про Федорова считала, что он сам виноват: то, что произошло, Божье наказание за гордыню.
На пятом месяце беременности, когда ей уже стало трудно скрывать свой живот, она за один день собралась, после чего, никого, кроме кормилицы, не предупредив и не взяв с собой, уехала в Петербург. Здесь, отдыхая, читая книги, она до родов прожила в маленькой финской гостинице на окраине города. Там же она родила сына, месяц сама кормила его грудью, а затем, оставив ребенка на попечении хорошей няньки, очень аккуратной и чистоплотной датчанки, стала собираться домой, в свое тамбовское имение.
Когда она возвращалась обратно, в полуверсте от дома, из рощи прямо ей навстречу вышел Федоров. Был июль, жара, она ехала в открытом ландо, о чем-то задумалась и, увидев его прямо перед собой, от неожиданности остановила кучера, уже открыла рот, чтобы сказать Федорову, что у него теперь есть сын; она забыла, что он даже не знает, что жил с нею, но Федоров, не обратив на нее никакого внимания, явно вообще ее не видя, прошел мимо, и тут она снова поняла, что вне хрустального гроба она для него не существует и, сколько бы раз он ее ни встретил, пусть даже она с ним заговорит, все так и останется. Через день после приезда горничная, как обычно, едва стемнело, впустила Федорова в дом, и роман их возобновился тем же порядком, что и до ее отъезда.
Задним числом то, что он ее не узнал, неприятно поразило де Сталь: она думала, что в нем больше любви и интуиции, он хотя бы должен был почувствовать, что она рядом. И то, что все у них продолжилось, как будто на эти полгода она никуда не уезжала, не родила его сына, тоже ее огорчало; он же настолько был занят своими мыслями, что и в самом деле без труда соединил и заполнил разрыв, кажется, даже начал с той своей фразы, на которой опиум прервал его в их последнюю ночь. Но потом она решила, что все к лучшему и так, конечно же, куда проще.
Когда он встретился ей на дороге, она уже обратила внимание, как он постарел, но тогда виделись они мельком. Теперь, при свете свечей, он показался ей совсем стариком: глаза потухшие, говорит медленно и невнятно, бубнит, бубнит про какие-то свои обиды, но и это монотонно, скучно, без всякого азарта. Он жаловался ей на Бога, говорил, что Бог путает его, сбивает, и он теперь не может додумать до конца ни одну мысль, что Бог специально делает так, что почти каждый день у него болит голова, особенно досаждает звон в ушах — то гул, как из морской раковины, а то колокольчики звенят и звенят, мелодия хорошая, но из-за нее он все забывает.
Он и в самом деле часто сбивался: то через слово себе противоречил, то, наоборот, как сломанная игрушка, раз за разом повторял одно и то же. Изредка он вдруг начинал богохульствовать, кричал, что Бог вор, что Он у него все украл; не Господь, а он, Федоров, придумал, что смерти нет и люди воскреснут, и праведные, и грешные, все-все воскреснут, а Бог это присвоил себе. Но вспышки редко продолжались долго и гасли сами собой. Снова, пока опиум не брал свое, он занудливо перечислял обиды, все ему казались жуликами и проходимцами, он жаловался, плакал, и она была счастлива, когда он наконец засыпал. Ночи с ним доставляли ей еще меньше радости, чем лежание на кушетке. Их свидания продолжались по инерции, и она знала, что была бы рада, если бы он больше вообще не приходил. Про себя же она вдруг поняла, что так к нему привыкла, что сама на разрыв не решится.
Впрочем, не принося никакой радости, встречи с ним время от времени ее забавляли. Иногда, например, он неожиданно вспоминал, из-за чего все пошло под откос, и снова, видя, что не знает, как воскресить людей без Бога, начинал метаться, бросался из крайности в крайность, какие-то совершенно второстепенные вещи вдруг представлялись ему едва ли не решающими, и он почти что с прежним пылом принимался их изничтожать.
Он помнил, что сначала ему надо победить неродственность и небратство народов, соединить их в одно целое, лишь тогда, позабыв распри и войны, человечество сможет взяться за дело воскрешения, и тут он открывал, что корень и первопричина зла в жадной и мерзкой Англии — ненависть к Англии была ее, де Сталь, — которая испокон века стравливает между собой разные народы, чтобы нажиться на крови. Сила же Англии в ее индийских владениях, и, значит, России, которая отвечает за всех, надо будет послать к берегам Индии свой флот. Как мирная страна, Россия вроде бы не может первая напасть даже на Англию. Но тут Федоров находил изящный ход. Русским кораблям, говорил он, придется крейсировать бок о бок с английскими и ждать месяц за месяцем, пока нервы у британцев в конце концов не выдержат и они не откроют огонь. Теперь агрессор — Англия, закон на стороне русских, они легко захватят английские суда, потому что русские солдаты лучшие в мире и дело их правое, после чего трофеи будут проданы, поделены честно между народами мира, Индия же присоединится к Общему Делу.
Покончив с Англией, он длинно и зло принимался ругать все прочее, что мешало народам соединиться: по очереди, одно за другим, он высмеивал мусульманство, католичество, иудаизм, протестантизм, которые тоже разделяли людей, были врагами истинной веры — православия; говорил он неумело, многое было притянуто за уши, однако подчас у него получалось очень лихо, почти как с Англией. В сущности, она уже смирилась с его бредом и слушала, что он говорил, с жалостью и без надежды.
Все это продолжалось довольно долго, если считать и время, когда она уезжала в Петербург, — почти год, терпеть его ей с каждым днем становилось труднее, она удвоила, потом утроила количество свечей, чтобы он скорее засыпал, но совсем с ним расстаться не могла. А потом в одну из ночей она отвлеклась от мыслей о ребенке — единственная отдушина и отрада с тех пор, как она вернулась в имение, — и ей вдруг опять стало с Федоровым хорошо. Она уже забыла, когда последний раз хотела его, и теперь, почувствовав, что снова вся его, что в ней не должно быть и не осталось ничего, что было бы от него скрыто, и у них как раньше не только тела — все сделалось одним целым, она поняла, что сегодня он очнется и пойдет дальше.
Сначала Федоров вспомнил, почему восстал против Бога. Он вспомнил, что поднялся против Господа из-за нее, де Сталь; Господь две жизни искушал ее властью, источник власти был в ней самой, но она никогда ее не имела, и все это, как она и он, сошлось в Федорове с убеждением русских, что Господь так же всю жизнь искушал Россию и так же потом обманул ее. Он сделал Русскую землю новой Святой землей, а русский народ вместо евреев — новым избранным народом Божьим, поручил ему хранить истинную веру и ждать Второго пришествия Христа и торжества праведных. Россия приняла крест. Девять веков немыслимых страданий и немыслимого терпения, девять веков веры и готовности принять Христа, готовности на любые жертвы ради спасения народов земли — и все оказалось невостребованным, никому не нужным; получалось, что Он не истинный Бог, не Всеблагой Господь, а простой искуситель.
Едва Федоров вспомнил про крест, он сразу же увидел и тот путь воскрешения, которым должен будет повести за собой человеческий род; в сущности, все было мгновенно: год душевной болезни, сумасшествия, ничтожности, бреда и вдруг из этого, как чудо, — свой путь спасения, совсем другой, нежели путь Церкви.
„Истинно говорю тебе, — слышала она через стекло, он стоял над ней, и голос его почти гремел, — спасения достойны все; даже самый последний грешник, узря свои преступления, ужаснувшись им, пройдет через такие муки, через такие страдания, что искупит зло и очистится“.
В Федорове теперь было очень много милости, благородства, и ему надо было и в ее, и в своих глазах оправдать Бога. Он говорил: „Все люди — дети Божьи, все они созданы по Его образу и подобию, и, значит, они не могут пасть так, чтобы их уже нельзя было спасти. Человек, весь род человеческий, будет спасен, каждая его часть будет спасена, ни один не будет забыт, не станет изгоем“. Он вообще, уходя дальше и дальше от Бога, все настойчивее пытался Его простить и оправдать; так, в другой раз он убеждал ее, что Апокалипсис, гибель рода человеческого и венчающий гибель Страшный суд, по Господу, вовсе не обязательно должны предшествовать воскрешению праведных, это лишь предупреждение человеку. Стоит ему исправиться, отказаться от греха, и Господь с радостью и любовью освободит его от страданий, пощадит, как раньше Ниневию.
Он даже, чтобы она не подумала, что в нем, прощающем Господа, говорит гордыня, однажды сказал ей, что в Евангелиях все это уже есть — дело спасения человека завещано Господом самому человеку; Христос дал нам лишь начатки учения, только семя его, и, если мы окажемся доброй почвой, почвой, хорошо увлажненной и взрыхленной, оно вырастет в нас, созреет и даст плоды. Он часто вспоминал слова Христа: „Дела, которые творю Я (воскрешение из мертвых), и он (пошедший за мной, то есть человек) сотворит, и больше сих сотворит…“ — и другие: „Шедше научите все языки…“ Так что Федоров, уже решившись на самую безумную революцию, навечно разрывая со всем прежним миром, рвя с Богом, Который породил и этот мир, и его самого, не захотел ни в чьих глазах быть самозванцем, наоборот, начал в Господе, от Которого уходил, искать санкцию и корень того, что делал.