До и во время — страница 31 из 57

ей сказать. Однако ни с кем из них она разговаривать не пожелала, и в конце концов они отступились, оставили ее в покое. Решили, что время, как известно, лечит и, может быть, когда-нибудь она сама захочет вернуться в мир. Сейчас же торопить ее не надо.

Полностью в Сванетии их история забыта, конечно, не была, наоборот, о Саломее скоро распространилась слава как о святой; по этой причине никому и в голову не пришло поживиться хоть чем-нибудь из того, что осталось после Георгия, и тетки его успокоились. Вообще, как ни странно, в горах о Саломее помнили больше, чем в ее собственном доме; два раза в сутки служанка носила ей самую простую еду: хлеб, сыр, немного зелени, а так — будто ее и не было. К тому, что она замурована, что ее не видно и не слышно, домочадцы настолько привыкли, что, когда в середине декабря, впервые после свадьбы, которая была пятого апреля, в доме вдруг снова раздались ее ужасные крики, тетки решили, что Саломея сошла с ума, и долго колебались, прежде чем все же приказали разобрать стену. Работа оказалась долгой, и когда в кладке удалось проделать достаточно широкое отверстие, чтобы войти в комнату, Саломея давно затихла. Думали, что она умерла, — как же все были изумлены, обнаружив рядом с Саломеей только что родившегося, с еще не обрезанной пуповиной младенца. К подобному повороту и родные Георгия, и родные самой Саломеи были, конечно, мало готовы, хотя разногласий — признавать ребенка за сына Георгия или нет — не было: они и похожи были с Георгием словно две капли воды. В итоге в семье решили, что просто она и муж успели стать близки до того, как бандиты ворвались в замок.

После родов Саломея заняла в доме свое законное место, то есть сделалась в нем полной хозяйкой, и стала воспитывать сына. В семь лет она, ничего не скрыв, рассказала ему о дне своей свадьбы с Георгием — прежде мальчик знал, что тогда его отец погиб, а почему, от чьей руки, нет (в замке на сей счет существовал строжайший запрет) — рассказала даже то, как он был зачат. Затем она потребовала от него клятвы, что в день совершеннолетия он начнет мстить убийцам отца и не остановиться до тех пор, пока последний из них не окажется в могиле. Он обещал. С этих семи его лет она начала делать все, чтобы он вырос настоящим мужчиной.

Лучшие в Грузии абреки учили его верховой езде, стрельбе из пистолета и ружейной, от них же он перенял умение владеть саблей, кинжалом; в ярмарочные дни она заставляла его участвовать в кулачных боях и бывала счастлива, если он побеждал и приносил в дом какую-нибудь награду. В замке для него был установлен суровый режим: спал он в комнатах, которые не отапливались даже зимой, ел ту же еду, что и простые горцы, носил то же платье, что и они. Она не забывала ни на один день, что растит его для мести, и признавала только то, что могло этой мести помочь. Она хотела, чтобы он был сильным и выносливым, и он каждое лето вместе с пастухами перегонял отары овец на горные пастбища, по многу месяцев охотился; как-то она завела такой порядок, что из еды ему дома давали только хлеб и вино, все остальное — его добыча. Когда сыну исполнилось четырнадцать, ей показалось, что и этого мало, и она, чтобы закалить его характер, — раньше подобное было принято в знатных грузинских семьях — на два года отправила его в осетинский аул, в дом одного из нукеров Шамиля.

Но того, чего Саломея хотела, она не добилась. Наоборот, к семнадцати годам он возненавидел всякую смерть и кровь, даже охота сделалась для него мукой. Возможно, выношенный и рожденный в келье, он просто был трус, хотя, если вы помните, — сказал Ифраимов, — и его отец, несмотря на то, что десять лет занимался разбоем, ребенком был другой: любил ходить в церковь, любил молиться, читать жития святых, и судьбу свою он готов был принять со смирением, и только из-за нее, Саломеи, ушел тогда в горы. И потом, вернув родовое достояние, он тоже собирался вести тихую жизнь: молиться, помогать калекам, сиротам, бедным. Это она, Саломея, жаждала крови, это она не умела прощать, но сын пошел не в нее.

Если бы Виссарион не был единственным ребенком в семье, он бы с радостью стал монахом; насилие вызывало у него такое отвращение, что он первый в их роду даже выбрал не военное поприще, а гражданское. К его совершеннолетию он и мать сделались друг для друга совсем чужими, она его едва ли не ненавидела. Зная, что жить вместе они не могут, он уехал из Сванетии в Тифлис, поступил на службу, но она через месяц последовала за ним, поселилась в доме напротив и каждый вечер приходила требовать, чтобы он сдержал клятву и начал мстить. Три года он под разными предлогами уклонялся и, когда ему исполнилось двадцать два, она поняла, что надежды ее напрасны: мстить за отца он не будет. Она вернулась обратно в Джари и там в их с Георгием спальне покончила с собой.

Когда Виссариону сообщили об этом, он в отчаянии тоже думал наложить на себя руки, потом решил бежать. У него не было сил видеть мать в гробу, да и вообще оставаться в Грузии, но на полпути он одумался и заставил себя поехать на похороны. В Джари родные больше месяца фактически держали его в заточении и отпустили лишь после сороковин. Из дома он старался не выходить, потому что стоило спуститься в деревню, как его же крестьяне плевали ему вслед, да и в замке никто не скрывал, что считает его виновным в смерти Саломеи. Позже он уехал в Россию, сначала жил в Одессе, в Петербурге, но везде находились люди, которые знали его и его историю, и он снова переезжал. Только в провинции, в небольших губернских, еще лучше уездных городах, где мало чужих, ему никто не мешал.

«В сущности, — закончил свой рассказ Виссарион, — глупо скрывать, что этот человек — я, вы, наверное, и сами все поняли. Так я и живу: всегда помня, где и как был зачат и из-за чего моя мать покончила с собой. Я бы давно последовал за ней, но тогда ни отец, ни она отомщены уже не будут. Теперь о том, почему я решился вам исповедаться. Вы очень похожи на Саломею, так же прекрасны, как она, и в вас есть такая же твердость и сила, что в ней. Женщин, подобных вам, я раньше не знал, и я хочу обратиться к вам с одной очень странной просьбой. Странная история и, как венец ее, странная просьба, — повторил он. — Можно?»

«Я слушаю», — сказала де Сталь.

«Просьба следующая, — он опустился перед ней на колени, — я умоляю вас родить мне сына, который смоет позор с моего отца и меня».

Нечто подобное она ожидала — и все равно, когда услышала, не удержавшись, захохотала. Он плакал, она смеялась, потом успокоилась, поцеловала его и неожиданно легко согласилась. Она вообще любила рожать — это было самое большое и самое доступное чудо из всех, какие она встретила в жизни. Раньше она часто думала, что было бы хорошо, если бы на память о каждом любовнике у нее оставалось по ребенку. С Виссарионом они прожили еще полтора месяца; пока она не убедилась, что беременна. К тому времени он совсем ей надоел и расстались они весьма холодно.

Последние месяцы перед родами она, как обычно, провела в Петербурге, здесь же 21 декабря разрешилась от бремени здоровым крепеньким мальчиком, которого через неделю, даже не окрестив, отправила с кормилицей в Грузию. На вокзале вместе с деньгами дала оставленный ей Виссарионом тифлисский адрес, и больше о ребенке никогда не думала и никогда его не вспоминала. Потом, когда судьба неожиданно свела их вновь, она об этом очень жалела, винила себя, что жизнь сына сложилась непросто.

Отец мальчика Виссарион спустя год выгодно женился, по протекции тестя получил большую должность в Тифлисском генерал-губернаторстве и взять к себе Иосифа — так он его окрестил — не осмелился. Правда, Виссарион не скрывал, что он отец ребенка, не скрывал имя матери мальчика, но поселил сына не в Тифлисе, не даже в Джари у теток, а отвез Иосифа в Гори и отдал на воспитание в семью, издавна связанную с родом Игнаташвили. В Гори уже жили двое бастардов Виссариона от его прошлых связей, и местные для различения именовали их по фамилиям матерей — так Иосиф Игнаташвили стал Иосифом, сыном Сталь, или просто Иосифом Сталиным. Видите, Алеша, — закончил Ифраимов, — Сталин, увы, вовсе не миф, как это думает Прочич. Такой человек действительно был, правда, официальная версия его жизни, та версия, что нам известна из книг и учебников, о многом умалчивает.

* * *

В 1879 году де Сталь исполнилось семнадцать лет, еще недавно она была угловатым неуклюжим подростком, но, родив ребенка, вдруг как бы смягчилась: и голос, и движения, и кожа — все в ней сделалось очень женственным, она была молода, свежа, прелестна, кажется, никогда раньше она не была так хороша собой. Впервые за долгие годы она была счастлива, переполнена жизнью, жизни в ней было столько, что она сама ее рождала: как с хлебами, — ее было больше и больше. В ней появилось ощущение, которого она раньше не знала, и теперь поняла, как ей его не хватало: что это надолго, что Господь наконец-то повернулся к ней, о ней вспомнил и все у нее теперь будет, как она мечтала девочкой.

Она видела, что время, которое грядет в России, — ее, будто под нее создано, то есть она не зря длила и длила свою жизнь. Она уже изверилась, отчаялась, но вдруг и здесь, в России, все ожило, проснулось. Господь словно вернул ее на сто лет назад, в ее французское детство, дал еще попытку. Во всем действительно была бездна жизни, люди очнулись; куда бы она ни смотрела, она ничего не могла узнать: другая литература, другая музыка, другой театр. Играя, она перечисляла, что только могла вспомнить, что только попадалось ей на улице, прежним не было ничего: даже моды менялись теперь куда быстрее, чем раньше. В каждом доме друг с другом спорили, ругались, все шло на повышенных тонах, люди поняли какие-то важные вещи, может быть, решающие и для России и для мира, и больше не могли выдержать своей немоты, рвались сказать, выкричаться, что угодно — только бы быть услышанными.

Бились насмерть адвокаты с прокурорами, журналы и газеты готовы были перегрызть друг другу глотку, появились самые разные группировки, партии, кружки, некоторые по-настоящему подпольные, дисциплинированные, напрямую созданные для террора и революции. Ладно бы только это, но и чиновники не могли сговориться с правительством и между собой, и военные не могли, и церковь с мирянами. Раньше дела делались в России чинно: благопристойность и чинность — вот что ценилось, и еще, конечно, послушание — мать всех добродетелей; тот, кто хотел сделать карьеру, хорошо ж