сомнения, удалось.
В 1924 году федоровцы и настояли на том, чтобы сохранить Ленина нетленным, как бы спящим в стеклянном гробу, пока Россия, не построит для него ракету. Конструированием ее почти тридцать лет занимался федоровец Циолковский. На ракете Ленина должны были доставить в космос, где, освободившись от притяжения Земли, он восстанет из праха и сможет снова возглавить мировую революцию. Принадлежала федоровцам и еще одна, возможно, решающая для судеб революции мысль. Они говорили, что, учитывая, что смерть не окончательна, сейчас правильно и даже необходимо уничтожать, причем для их же собственного блага, каждого, чье существование препятствует общему делу — воскресению всех, когда-либо живших на Земле людей.
Но вернемся к Соловьеву. Насколько можно судить по источникам, он не был обеспокоен расколом и к уходу «группы Федорова» отнесся спокойно. В течение нескольких недель из федоровцев, оставшихся ему верными, Соловьев создал подпольную партию (в них была уже большая усталость от свободы, тяга оставить, пожертвовать ею, готовность раствориться в организации), которая показалась де Сталь очень перспективной, и она охотно взялась партию финансировать. Когда же траты превысили ее возможности, она привлекла к делу нескольких крупных купцов-золотопромышленников из семей Рукавишниковых и Силантьевых.
Снизу партия, как и должно, была подчинена строгой дисциплине: делилась на тройки, рядовые члены которых знали только своего командира и больше никого. Командир тройки входил в тройку следующей ступени, и так до Соловьева. Однако этот обязательный для любых подпольных организаций принцип на самом верху по личному капризу Соловьева соблюден не был. Организатором партии, ее признанным лидером был Соловьев: он разработал и ее философию, и ее программу, однако Соловьев считал, что партия должна управляться коллегиально, и своей властью разделил полномочия лидера между бывшим личным адъютантом Николая II, а в то время командующим Санкт-Петербургским военным округом генералом Драгомировым, знаменитым церковным деятелем и проповедником Иоанном Кронштадтским, который когда-нибудь несомненно будет канонизирован, и собой.
Возможно, он так же, как и Федоров, сомневался, что ему ниспослана благодать, что он избран. Или дело в том, что в Москве он бывал нечасто, подолгу жил в провинции у друзей, чаще всего в имении Трубецкого. Лишь у Трубецкого ему удавалось по-настоящему работать, там он много гулял, спал без брома, ему хорошо думалось и писалось, даже стихи он иногда привозил оттуда. Конечно, Соловьев был прав, считая, что партию нельзя месяцами оставлять одну, без верховного руководства, но почему, сознавая это, он не был готов изменить образ жизни, отказаться хотя бы от части поездок, я не понимаю, — говорил Ифраимов. — Судьбы стольких людей зависели от его решения, так много было поставлено на карту; его выбор для меня необъясним.
Надо отдать Соловьеву должное — команду он подобрал сильную. В ней были представлены, причем видными фигурами, самые влиятельные силы русского общества, те, кто обладал реальной властью, — армия, церковь и интеллигенция. Легко было предвидеть огромную популярность партии, возглавляемой такими лидерами, но и без популярности, контролируя главные силы в стране, она при необходимости могла быстро взять власть в свои руки. И Иоанн Кронштадтский, и Драгомиров — оба были завербованы в партию Соловьевым и оба, как я уже сказал, признавали его первенство, были готовы ему подчиняться. Однако Соловьев и тут настоял, чтобы управление было разделено на три сферы, и даже объявил, что каждый из них будет управлять своей самостоятельно, только решения, касающиеся мира в целом, они будут принимать совместно и единогласно.
Из такой организации не могло выйти ничего, кроме глупости: вместо дисциплинированной, жаждущей боя подпольной партии получилось нечто вроде Польского сейма; очень рано что Драгомиров, что Иоанн Кронштадтский почувствовали себя настоящими царьками, и даже решения, принятые большинством, проводили в собственных епархиях, лишь если они им нравились. Подобным образом в подполье существовать, конечно же, нельзя, скоро это поняли все трое, но менять никто ничего не хотел. Партия на всех парах шла к развалу, и, по-моему, каждый из них испытал облегчение, когда он наконец произошел.
Непосредственным поводом для раскола стало требование Соловьева о широком привлечении в партию евреев. Соловьев утверждал, что, вопреки распространенному мнению, Завет между Богом и евреями отнюдь не разорван и не заменен Новым Заветом, напротив, он лишь упрочен, обновлен миллионами жертв, которыми евреи заплатили за свою преданность Авраамовой вере. Победа над злом и спасение человеческого рода будут возможны только при соединении, только при совокупных действиях обоих избранных народов Божьих: народа Ветхого Завета — евреев, и народа Нового Завета — русских.
Драгомиров в принципе был с Соловьевым согласен, однако Иоанн Кронштадтский категорически возражал. Он считал, что все понимание мира и русской церковью и русским народом строится на том, что он единственный избранный народ Божий; наделив его особой благодатью, Господь его, единственного, избрал из народов земли, он — народ-мессия. Даже если Соловьев говорит правду, эта правда должна быть скрыта, русский народ никогда ее не примет. А если бы принял, она бы разрушила веру русского человека и в Бога, и в себя самого. Для революции русские были бы тогда навсегда потеряны.
В сущности, — продолжал Ифраимов на следующий день, — все это грустная история, грустная, а если взглянуть со стороны, то и однообразная. Длинный-длинный ряд людей, народов, стран, которым казалось, что Господь возложил на них особую миссию, их вера и готовность к ней, готовность на любые жертвы, на любые страдания, а в конце жизни, когда заново уже ничего не начнешь, — понимание, что ни они, ни их подвиг никому не нужны, ничего востребовано не будет, все было напрасно. Муки и горечь последних дней, все, что еще не сломано в них Богом, они доламывают сами, уверенные, что больше их греха греха нет, они — самозванцы, не Бог, а они сами избрали себя. Так было и с Россией, и с де Сталь, и с Федоровым, и с Соловьевым, со многими-многими другими, в частности, с тем человеком, о котором речь пойдет ниже. Никто из них призван не был.
И все-таки, — говорил Ифраимов, — не стоит спешить с осуждением. Ведь их вера была настолько чиста и бескорыстна, настолько явна преданность Богу, что Господь, пусть даже они по неведению и встали на ложный путь, не так Его услышали, должен был, обязан был дать им это понять, обязан был с ними объясниться и им помочь. А России, например, Он пять веков подряд, год за годом, каждой новой победой русского оружия подтверждал, что да, все правильно: русские — действительно избранный народ Божий, Россия действительно Святая земля, земля, на которой опочил Дух Божий. Как же ей было усомниться в том, что она избрана?
В общем, — говорил Ифраимов, — я склонен думать, что Господь и в самом деле их всех избрал, может быть, не твердо и не окончательно, как бы предварительно, но им это было обещано и, следовательно, греха на них нет, они ни в чем не виновны. А потом, что случалось и раньше, планы Господа относительно рода человеческого менялись. Де Сталь в сердцах обвиняла Его, что Он специально, как когда-то в пустыне дьявол Христа, искушал пошедших за Ним жертвенностью, подвигом, святостью, властью; вряд ли это верно, скорее, я думаю, Он забывал нас. Он чересчур много думал о судьбе всего Адамова рода, и на отдельных людей Его просто не хватало. Это оказалось лишь словами: что один человек, одна человеческая душа для Него важнее целого мира. В Нем накопилось много безразличия и равнодушия, мы и наша жизнь, в сущности, мало Его занимали. Так что Он, может, и не замечал, что делает нам зло.
Спор о евреях и Соловьеву, и Иоанну Кронштадтскому, и Драгомирову ясно показал, что партия в том виде, в каком они ее создали, больше существовать не может. Надо было или все менять, или смириться с тем, что не им дано повести русский народ, а следом за ним другие народы по пути спасения. Они были обязаны воскресить, поднять партию, но в них уже не было сил.
Де Сталь видела, что устали все они, все ученики Федорова: двадцать лет надежды и веры измотали их, и они уже ни на что не годились. Большинство федоровцев вообще отошло от движения, другие продолжали посещать ее салон по инерции — конспирация, членство в партии сделались частью их жизни, они сдали, постарели и просто играли в юность и жертвенность. Собирались они теперь по привычке, словно давние друзья; конечно, за это время между ними накопилось множество обид и подозрений, но и те были домашними. Как боевая партия они себя исчерпали, так ничего и не совершив, это было очень обычно для России: готовность перевернуть мир, готовность на любые подвиги, а все кончается прекраснодушными разговорами. Она уже больше года не давала им денег, хотя от дома, неизвестно почему, не отказывала, продолжала принимать.
Тогда в России уже вовсю шла первая революция. Партия Федорова — Соловьева, к удивлению полиции, оказалось в ней ничем и никак не замешана. Опять все ограничилось дискуссиями и декларациями, требованиями не просто принять участие, но возглавить восстание: у партии за плечами такой опыт, такие мощные силы и блистательные теоретики, без них народ будет блуждать в потемках. Федоровцы недоумевали, почему эсеры и социал-демократы не обращаются к ним за помощью; самим же сделать навстречу хотя бы шаг казалось им унизительным. И это когда надо было действовать, действовать и действовать, когда русский престол из-за войны с Японией, можно сказать, отдался революции на милость, когда так все прогнило и разложилось. Сталь, если у нее с товарищами по РСДРП заходила речь о федоровцах, любила повторять, что у всего есть возраст, и Соловьев скоро поймет, что его партия достигла не зрелости и даже не старости, а маразма. В те годы она уже активно работала на большевиков, и для конспирации ей было удобно, что полиция по-прежнему числила ее федоровкой. Это сделалось хорошим прикрытием.