Юра и Соня стояли в толпе плечом к плечу. Никто здесь не распоряжался, не командовал другими, но каждый молча занимал то место, какое должен был занять согласуясь с внутренним чувством.
Высокий старик, совершенно седой, в странной серебристой одежде стоял возле самого сталактита. Позади него полумесяцем расположились белые личности, из которых юноша наглядно знал лишь Старого Сему и Катерину, незадолго перед тем беседовавшую с Мишей. Еще дальше расположились обыкновенные (среди которых находился и Юра), а позади всех — опять же белые. Света здесь было столько, что никто почти не принес неугасимых свечей. Однако старик в серебристом зачем-то держал на ладони маленькую свечку, правда, незажженную (хотя совершенно непонятно было, зачем ему какой бы то ни было источник света).
Пока все ждали начала похорон, Юра напряженно обдумывал слова девушки: долго ли она будет ждать, не бросит ли его, когда ей все же надоест ожидание и так далее, — как вдруг поймал себя на том, что в последнее время размышляет слишком много, просто необычайно много, что на него совершенно не похоже.
Нет, не только все его здешние знакомые изменились — он сам также изменился! В этом все дело. Только что посетившее его озарение насчет дальнейшего пути отнюдь не случайно. Судьба до срока безжалостно вырвала его из жизни и бросила в черноту; он отбыл здесь свою ссылку и созрел, как дозревает в темном месте зеленый помидор.
И наконец понял главное:
Хочется ему не в блистающий мир, а назад, на землю!
Это было ясно не только в Духов день — еще во время первой встречи с Мишей среди развалин корпуса психиатрической больницы, когда Юра в бессильной ярости взбирался на наклонно стоящую балку и отчаянно прыгал вверх. Но тогда он был именно бессильным. А чтобы уйти наверх, надо набраться сил, созреть, стать сильным.
Чтобы уйти — надо уйти.
Юноша счастливо улыбнулся и подумал, что сегодняшний день — день открытия простых и даже тривиальных истин. Ничего никому он не станет говорить. Просто уйдет. Уйдет, и все. Если все хотят в блистающий мир, если пугают его какими-то там страшными последствиями необдуманного шага, пусть трусят и катятся в свой свет. А он все обдумал и все давно для себя решил.
Он возвращается.
Хватит бояться! Достаточно подлостей делает человек из страха. Вон бабушку Маню они отпустили одну по-собачьи сдохнуть в одиночестве. А ведь это подло! Никто их и не искал из-за отца, все это надуманные мамины страхи. Юра и прежде ощущал неясную вину перед бабушкой, только не осознавал ее до конца. Так вот, значит, что было в корне вины: ощущение собственной подлости! И неизвестно еще, извиняет ли его юный возраст...
Нет, нельзя больше трусить! Довольно.
И сразу на душе стало легче. Теперь Юра знал, что скажет Доводову. он с каким-то новым, совершенно незнакомым чувством смотрел на черный нарост ямы.
А наверху давно уже смолк похоронный оркестр, и через неравные промежутки времени оттуда доносились приглушенные землей голоса: официальные лица бубнили заготовленные заранее траурные речи. Но вот в черном наросте раздалось наконец шуршание, что-то тяжелое опустилось на дно. Тогда сверху послышались рыдания, выворачивающее наизнанку душу гудение труб и уханье барабана. Схваченные легкими осенними заморозками комья земли гулко забарабанили по дереву; нарост начал уменьшаться подобно надсеченному фурункулу, из которого вытекает гной, и все увидели на земляном полу роскошный гроб, из-под крышки которого торчали придавленные живые цветы.
Траурный марш безумствовал, метался и бился под ровным теперь сводом, точно будил лежащего в гробу. Стоявшие полумесяцем белые вытянули руки вперед, крышка задрожала, сделалась прозрачной, и все увидели под ней пожилого мужчину в дорогом костюме, солидного и благообразного, с залысинами на высоком лбу.
В воздетой к потолку руке серебристого старца вспыхнул неугасимый отныне огонек. Он распространял вокруг ровный мертвенный свет, и под его влиянием крышка гроба помутнела и обрела прежний вид, однако покойник остался сверху. Белые опустили руки, оркестр умолк, звуки музыки словно ножом срезало. В наступившей тишине прозвучал раскатистый бас серебристого старца:
— Вставайте, Осип Алексеевич Доводов!
Тогда глаза мертвеца раскрылись, он чрезвычайно медленно сел (казалось даже, не сел, а перетек в сидячее положение). Юра на несколько секунд зажмурился, потому что вспомнил свои первые мгновения во тьме, и ему стало не по себе, и еще стало очень жаль похороненного. Когда же он вновь отважился взглянуть на гроб, сидящий человек затравленно озирался кругом, как бы ища спасения. В глазах его читались смятение и ужас. Серебристый старик сунул ему в руки свечку и немного смущенно пробасил:
— Такие вот дела, Осип Алексеевич! Могилу мою раскопали, косточки на свалку отправили, и теперь на моем месте лежать будете вы. Но я не в претензии, поверьте. Наши тела хоронят живые, им же и распоряжаться прахом. А душу мы принимаем к себе. Вот, собственно, и все. А засим добро пожаловать, товарищ Доводов!
С этими словами серебристый старец отступил — и исчез. Похороненный моментально взвился на ноги, однако из мрака перед его лицом выдвинуласьсеребрянаярука и так хлопнула Доводова по плечу, что он тут же очутился на прежнем месте.
Из белого полумесяца выступила Катерина, с поклоном повторила по-украински:
— Ласкаво просимо, Йосипе Олексійовичу! — однако тут же спохватилась и улыбнувшись добавила: — Впрочем, я забыла, что вы желаете разговаривать лишь на великом и могучем. Прошу прощения, Осип Алексеевич. Добро пожаловать!
Свеча задрожала в руке Доводова, однако он нашел в себе силы кивнуть в ответ.
— Я сегодня также не главное встречающее вас лицо, — продолжала женщина. — Я из Бабьего Яра, и они оттуда же.
Люди белого полумесяца с достоинством поклонились, и многие десятки тысяч душ, образовавшие на склоне земляного пола как бы белое море голов заволновались, пришли в движение. И стоявшая за спиной юноши Соня надвинув почти на самые глаза широкий капюшон также поклонилась.
— Посмотрите на нас, Осип Алексеевич, посмотрите внимательно. Вы разрешили, более того — решили строить дома там, где нас убивали. Смотрите внимательно: вот мы здесь все, такие, как были и есть. При жизни вы очень любили делить людей по национальности. Многие из нас, чего скрывать, также любили, многие наоборот не любили. Но все мы умерли одинаково, смерть все это стерла и подравняла. Здесь свои законы, Осип Алексеевич, и всем пришлось подстраиваться под них. Мне тоже пришлось в свое время. Тем не менее мы не можем не удовлетворить самых сокровенных желаний такого высокого гостяоттуда, как вы. И вот догадываясь о ваших вкусах, уважаемый Осип Алексеевич, мы решили выделить для встречи с вами по одному человеку каждой национальности, какую он имел наверху. Например, я была украинкой. Специально для вас уточню: чистокровной украинкой.
— Я был евреем, — сказал Старый Сема.
— Я русским.
— Я наполовину украинкой, наполовину еврейкой.
— Я цыганкой.
— Я белорусом.
— Я на четверть евреем, на четверть чехом и наполовину украинцем...
Покуда каждый из белого полумесяца называл бывшую свою национальность, порой невероятно сложную, похороненный все шире раскрывал глаза, так что под конец они едва не выскакивали из орбит.
— Надеюсь, ваше честолюбие, чувство пролетарского интернационализма и национальное самосознание хоть немного удовлетворены? — слегка ироничным тоном спросила Катерина. Доводов дико посмотрел на нее, неожиданно резко рванул красиво завязанный галстук и едва сумел расстегнуть непослушными пальцами ворот белой рубахи.
— Вижу, что удовлетворены, — сказала довольная эффектом этого нелепого фарса Катерина. — Однако повторяю, Осип Алексеевич, что дело не совсем в нас... Да, чуть не забыла: не меньше раскопок по нацвопросу вы обожаете почести. Вы уж простите меня, темную. Прошу эскорт!
Люди белого полумесяца медленно обогнули пышный гроб с ожившим покойником и выстроились позади него точно в таком же порядке. А из толпы вышли солдаты и матросы с пергаментно-желтыми изможденными лицами, одетые кое-как (некоторые голые до пояса, остальные в изодранных гимнастерках и тельняшках и все без исключения босые, со сбитыми до крови ногами). Юноша удивился было, почему среди них нет ни одного белого, но вспомнил преображение к прежнему виду Боруха Пинхусовича.
Чубик был среди матросов и, правду сказать, смотрелся в сравнении с другими щеголем. Он с удовольствием подкрутил усы, оказавшись прямо за спиной Доводова.
— Ну вот, теперь все в полном порядке. Правда, Осип Алексеевич? — спросила Катерина.
— Чего вы от меня хотите, — прохрипел сидящий на гробе, и это были его первые слова, сказанные здесь.
— Я же сказала: дело не совсем в нас. Раз все готово, настало время вам увидеть, кого вы убили. Миша!
Гитарист отделился от толпы, наигрывая знакомую мелодию.
— Привет, дядя, — сказал он весело, устраиваясь на полу по правую руку от Доводова. — Я тут был записан в сумасшедшие...
Явно не поняв намека, похороненный заерзал на крышке гроба, словно она сделалась вдруг горячей.
— Да ты не нервничай, дядя, — успокоил его Миша. — Я был политическим сумасшедшим, вот и все. Так что не кусаюсь, не бойся. Мне-то от тебя ничегошеньки и не надо, никакого такого зуба у меня на тебя нету. Хорошая психушка, и кормят в ней что надо. Меня и не лечили даже, просто