[200]. Такие программы поддерживают то, что Буайе называет «системами гипотетических умозаключений», — специализированные нейронные процессы, которые мастерски реагируют на все те вызовы, от метания копий до ухаживания за потенциальными партнерами и заключения союзов, и должны в конечном итоге определить, чьи гены успешно пройдут в следующий круг, а чьи нет. Главный тезис Буайе: эти системы гипотетических умозаключений легко задействуются теми самыми чертами, что изначально присущи религии.
Мы уже встречались с одной такой системой гипотетических умозаключений: это наша теория сознания, согласно которой человек приписывает то, что он испытывает внутри, сущностям, которые встречает во внешнем мире. Адаптивно полезная тенденция излишне щедро наделять такой деятельностью все вокруг позволяет понять, почему мы с такой готовностью представляем свое окружение — хоть под землей, хоть на небе — обильно населенным внимательными и разумными существами. К другим системам гипотетических умозаключений можно отнести наши интуитивные представления о психологии и физике: без всякого формального обучения все мы примерно представляем, на что способно сознание и тело. Соедините эти системы гипотетических умозаключений с нашим влечением к минимально контринтуитивным концепциям (напомню, это концепции, нарушающие небольшое число наших интуитивных ожиданий) — и станет понятно, почему мы так цепляемся за представления о духах и богах (персонажах, наделенных человекоподобным сознанием, но отличающихся в своей телесности и в своих возможностях, как психологических, так и физических). Кроме того, нормальный мозг имеет социальные системы гипотетических умозаключений, которые, к примеру, отслеживают отношения и заботятся о том, чтобы их носитель получал справедливый шанс на успех. Если я что-то для вас делаю, то вам придется тоже что-то для меня сделать, и не обольщайтесь, я все помню. Именно эта разновидность взаимного альтруизма, возможно, служит источником деловой природы отношений, которые приверженцы религиозных традиций, как правило, поддерживают с теми сверхъестественными существами, что населяют их мир: я принесу тебе жертву, я помолюсь, я буду творить добро, но в завтрашней схватке, буде такая случится, ты прикроешь мне спину. И наоборот, когда приходит беда, мы с готовностью объясняем ее тем, что мы лично или коллективно не смогли соответствовать божественным ожиданиям.
В книге «Объясняя религию» Буайе развивает эти идеи в полной мере; другие исследователи разработали свои вариации на эту тему[201]. Но моя зарисовка передает суть данного подхода: мозг сформирован эволюцией в процессе борьбы за выживание, и получившийся в результате мозг-победитель обладает качествами, которые принимают религию с распростертыми объятиями. Это пример того, что я немного ранее охарактеризовал как эволюционное пакетное решение. Предрасположенность к религиозным верованиям, возможно, не имеет собственной адаптивной ценности, но идет в комплекте с набором других качеств мозга, которые действительно были отобраны за их адаптивные функции. Это не значит, что все мы будем религиозны, по крайней мере не более чем развившаяся в результате естественного отбора любовь к сладкому означает, что все мы то и дело будем уплетать глазированные пончики. Это значит, что системы гипотетических умозаключений мозга особенно чувствительны к характеристикам того рода, что фигурируют в религиях мира. Мало того, такой резонанс и есть причина, по которой эти черты так настойчиво появляются в религиях. Религиозные понятия, будь то духи или боги, демоны или дьяволы, святые или души, — виртуозные дирижеры развивающегося человеческого сознания. Мы внимаем им, мы действуем по их указке, мы пропагандируем их — и таким образом способствуем их широкому распространению[202].
Так что же, все дело в этом? Наше сознание сформировано тем, что выживают наиболее приспособленные, а приспособленное сознание с легкостью усваивает религиозные представления? А как же роль, которую, как нам кажется, играла религия (а для многих продолжает играть) в объяснении на первый взгляд необъяснимого, от происхождения жизни и Вселенной до смысла смерти? Буайе и многие другие, кто продвигает аналогичные взгляды, не отрицают роли религии в решении этих задач, но утверждают, что подобных соображений недостаточно для объяснения того, почему религия возникла и почему она обладает именно такими характеристиками. Главное в религии — человеческое сознание, но, игнорируя его эволюционную природу, мы оставляем за скобками доминирующую силу.
Теория, разработанная Буайе и его коллегами, убедительна и продуманна. Но, как всегда бывает с теоретизированием в феерически сложной сфере мозга, сознания и культуры, определенные выводы, с которыми согласились бы все современные умы или, по крайней мере, те умы, которые упорно размышляют над этими вопросами, получить трудно. Более того, даже если когнитивное религиоведение сумеет доказать, что мы обладаем врожденной восприимчивостью к религиозной мысли, ничто тем не менее не сможет помешать религии быть больше чем просто эволюционный придаток, больше чем просто побочный продукт ранних когнитивных адаптаций. Как утверждают другие исследователи, религия вездесуща, возможно, потому, что она внесла собственный вклад в нашу способность к адаптации.
С ростом численности племена охотников-собирателей столкнулись с критической проблемой. Как обеспечить сотрудничество и лояльность все большего числа отдельных людей? Для родственных групп, согласно идее, восходящей еще к Дарвину и развитой в последующие десятилетия множеством признанных ученых, включая Рональда Фишера, Джона Холдейна и Уильяма Гамильтона, эволюция путем естественного отбора решает эту проблему без всякого труда[203]. Я верен своим братьям и сестрам, своим детям и другим близким родственникам, потому что значимая часть генов у нас общая. Спасая сестру от бегущего слона, я повышаю шансы на то, что генетические сегменты, идентичные моим, уцелеют и будут переданы последующим поколениям. Не то чтобы мне обязательно нужно это знать. Да и в момент своего героического поступка я, разумеется, не подсчитываю относительный состав будущего генного банка. Но по стандартной дарвиновской логике мой инстинктивный порыв защитить родного человека — и даже пожертвовать собой ради родных — тоже будет поддерживаться естественным отбором, поощряя продолжение такого поведения у потомков, которые унаследуют значительный процент моего генетического профиля. Логика рассуждения проста и прямолинейна, но ставит следующий вопрос: когда группы разрастаются и перестают быть чисто родственными, то существует ли «генетическая морковка», которая сможет побудить их членов сотрудничать?
Если бы можно было найти способ заставить меня считать членов большой группы своими родичами — или, по крайней мере, действовать так, как если бы это было правдой, — это решило бы проблему. Но как этого добиться? Ранее мы уже говорили, что, возможно, настройке коллективной жизни способствовали истории — ведь они помогали нам проникать в сознание других и понимать друг друга. Некоторые исследователи, такие как биолог-эволюционист Дэвид Слоан Уилсон, развивавший идеи, выдвинутые в начале XX в. социологом Эмилем Дюркгеймом, считают, что эта адаптивная роль намного шире[204]. Религия — это и есть история, усиленная доктринами, ритуалами, традициями, символами, художественными и поведенческими стандартами. Придавая ауру священности подобным действиям и устанавливая эмоциональную связь между теми, кто их практикует, религия расширяет узы родства. Религия обеспечивает членство неродственным индивидуумам, которые таким образом начинают чувствовать себя частью тесно связанной группы. Хотя наша генетическая общность минимальна, мы настроены на совместную работу и взаимную защиту благодаря религиозной связи.
Такое сотрудничество имеет значение, и весьма глубокое. Как мы уже видели, человек победил не в последнюю очередь потому, что наш биологический вид обладает способностью соединять мозги и мускулы, жить и работать группами, распределять ответственность и эффективно удовлетворять нужды коллектива. Более высокая социальная сплоченность членов религиозно связанной группы должна была сделать их более грозной силой в мире наших предков — и, в соответствии с этой линией рассуждений, обеспечивала принадлежности к религиозной группе адаптивную роль.
Эта точка зрения породила десятилетия споров. Некоторые исследователи разводят руками, как только речь заходит о групповой сплоченности как факторе эволюции; они считают его банальной отговоркой для объяснения предположительно просоциального поведения в тех случаях, когда его адаптивная ценность неочевидна[205]. Более того, адаптивная ценность сотрудничества вообще сложное дело: в любой группе сотрудничающих индивидов члены-эгоисты могут выиграть у системы и получить преимущества. Пользуясь дружеским отношением, эгоисты могут получать непропорциональную долю ресурсов и таким образом несправедливо повышать свои шансы на выживание и продолжение рода. Склонность к эгоизму передается по наследству — соответственно, их потомство будет поступать так же и со временем сживет своих доверчивых товарищей вместе с их религиозными чувствами со свету. Вот вам и адаптивная ценность религии.
Сторонники религиозной основы групповой сплоченности признают существование проблемы, но подчеркивают, что это только одна сторона вопроса. В пределах изолированной группы сотрудничающих индивидов инфильтраторы-эгоисты, конечно, выигрывают. Но группы, о которых мы говорим, — охотники-собиратели плейстоцена — не были изолированными. Они взаимодействовали. Они сражались. И, судя по одному из вариантов прочтения археологической летописи, их сражения были весьма кровавыми. Группа совместно действующих членов, в которой каждый предан благополучию группы, как правило, будет действовать успешнее. Сам Дарвин говорил об этом так: «Когда два племени первобытных людей, живущие в одной стране, сталкивались между собой, то племя, которое (при прочих равных условиях) заключало в себе большее число храбрых, верных и преданных членов, всегда готовых предупреждать других об опасности, помогать и защищать друг друга, — без всякого сомнения, должно было иметь больший успех и покорить другое»