дняться и сесть. Я положил ей на голову руку, которую она тут же, откинувшись назад, прижала всем телом к спинке сиденья. Я потянул руку. Она подняла на меня немигающий взгляд. Боль. Ужас. Смирение. Мне показалось, я увидел в ее глазах смесь всех этих чувств. Затем, прижавшись телом к моей руке еще сильнее, как будто ей невыносимо было уходить одной, она умерла.
Мне случалось переживать смерть домашних любимцев. На этот раз было иначе. Внезапно. Мощно. Жестоко. Со временем шок прошел, но тот последний момент остался со мной навсегда. Мое рациональное сознание понимает, что я вкладываю излишний смысл в печальное, но в общем-то обычное происшествие. И все же переход от жизни к смерти животного, встреченного мной случайно и погибшего от моей руки, хотя я действовал ненамеренно, произвел на меня поразительное и неожиданное впечатление. Он нес в себе какую-то истину. Не истину суждений. Не материальный факт. Не что-то, что можно было бы осмысленно измерить. Но в тот момент я почувствовал, что мое ощущение мира слегка изменилось.
Я могу назвать еще несколько ситуаций, которые, каждая на свой лад, произвели на меня аналогичное действие. Так было, когда я в первый раз взял на руки своего первенца; когда я лежал скорчившись в скальной расщелине в холмах близ Сан-Франциско, а надо мной бушевал ревущий ураган; когда я слушал, как моя маленькая дочка поет соло на школьном концерте; когда мне внезапно удалось решить уравнение, над которым я до этого бился не один месяц; когда наблюдал с берега реки Багмати, как непальская семья выполняла обряд сожжения покойника; когда в Тронхейме на лыжах съехал — нет, просвистел — вниз по склону, отмеченному двойным черным ромбом, и каким-то чудом остался жив. У вас наверняка имеется собственный список. Он есть у каждого из нас. Переживания, которые полностью захватывают наше внимание и вызывают эмоциональный отклик, мы ценим даже при отсутствии — а может быть, именно ввиду отсутствия — полностью рационального или словесного описания. Любопытно, ведь хотя моя собственная трудовая деятельность обычно очень прочно опирается на язык, но я не испытываю желания исследовать эти свои переживания словесно. Думая о них, я не ощущаю недостаточного понимания, при котором требовались бы лингвистические пояснения. Они расширяют мой мир, не нуждаясь в интерпретации. В эти моменты мой внутренний рассказчик понимает, что пора сделать паузу. Исследованная жизнь — это не обязательно жизнь, описанная словами.
Самые захватывающие произведения искусства способны вводить нас в возвышенное состояние сознания, сравнимое с состоянием, в которое вводят нас самые трогательные встречи реального мира, точно так же формируя и усиливая отношения с истиной. Обсуждение, анализ и интерпретация могут и дальше формировать эти переживания, но самые мощные из них не нуждаются в словесных посредниках. В самом деле, даже в тех жанрах искусства, которые основаны на использовании языка, именно работа воображения и ощущения, в самых трогательных моментах, оставляют наиболее долговременные следы. Как элегантно написала поэтесса Джейн Хиршфилд, «когда писатель привносит в язык новый образ, который попадает точно в цель, область того, что мы можем узнать о существовании, расширяется»[249]. Нобелевский лауреат Сол Беллоу тоже говорит об уникальной способности искусства расширять область познаваемого: «Только искусство способно проникать сквозь то, что гордость, страсть, интеллект и привычка воздвигают со всех сторон — сквозь мнимую действительность нашего мира. Ведь существует иная, настоящая действительность. И эта действительность все время посылает нам сигналы, которые мы без помощи искусства не способны воспринять». А без этой иной реальности, замечает Беллоу, конкретизируя мысли, высказанные Прустом, существование сводится к «терминологии для практических целей, которые мы неверно называем жизнью»[250].
Выживание зависит от накопления информации, точно описывающей окружающий мир. А прогресс в традиционном смысле, то есть повышение контроля над окружающим миром, требует ясного понимания того, как эта информация вписывается в природные механизмы. Это сырье для формирования практических целей. Это основа того, что мы называем объективной истиной и часто связываем с научным взглядом на мир. Но каким бы всесторонним такое знание ни было, оно никогда не сможет дать исчерпывающего описания человеческих переживаний. Художественная истина затрагивает особый слой; она рассказывает высокоуровневую историю, которая, говоря словами Джозефа Конрада, «апеллирует к той части нашего существа, что не зависит от мудрости» и обращается вместо этого к «нашей способности радоваться и удивляться, к чувству тайны, окружающей наши жизни; к нашему чувству жалости, красоты и боли; к скрытому чувству братства со всеми живыми существами, в мечтах, в радости, в горе, в стремлениях, в иллюзиях, в надежде, в страхе. что связывает воедино все человечество — мертвых с живыми, а живых с нерожденными»[251].
Освободившись от жесткой правдоподобности и развиваясь на протяжении нескольких тысяч лет, творческий инстинкт подробно исследовал эмоциональный спектр, который отмечает представление Конрада о художественном путешествии и обеспечивает то самое бытование, в котором шепот истинной реальности Беллоу доносится до нас из-за ближайшего угла. Писатели, в частности, мастерят один за другим миры с персонажами, выдуманные жизни которых обеспечивают все более углубленное исследование человеческих отношений. Одиссей и его долгий путь мести и верности, леди Макбет и когти амбиций и вины, Холден Колфилд и неукротимое бунтарство, Аттикус Финч и сила незаметного, но непоколебимого героизма, Эмма Бовари и трагедия человеческих связей, Дороти и извилистая дорога самопознания — озарения, связанные с самыми разными сторонами человеческого опыта, которые можно почерпнуть из этих книг, художественные истины, которые они прорабатывают, обогащают грубый, вообще-то, набросок человеческой природы новыми оттенками и измерениями.
Визуальные и акустические работы, в которых язык не играет центральной роли, дают нам более субъективные переживания. Тем не менее они, как и их литературные аналоги, — а может быть, даже лучше, — способны пробуждать те же самые эмоции, которые, по описанию Конрада, выходят за рамки мудрости; голоса, населяющие подлинную реальность Беллоу, говорят с нами по-разному. Я не могу слушать «Пляску смерти» Ференца Листа, не ощущая предчувствия беды; Третья симфония Брамса пробуждает во мне глубокую ненасытную тоску; «Чакона» Баха — апофеоз возвышенности; ода «К радости», финал Девятой симфонии Бетховена, для меня, как, безусловно, и для большей части человечества, принадлежит к числу самых оптимистичных заявлений, когда-либо созданных представителями моего биологического вида. «Аллилуйя» Леонарда Коэна, совмещающая музыку и стихи, с несравненной искренностью возносит хвалу несовершенной жизни; Джуди Гарленд в простом и изысканном исполнении песни «Высоко над радугой» (Over the Rainbow) выразила чистые стремления юности; «Вообрази» (Imagine) Джона Леннона воплощает простую силу визуализации возможного.
Что касается особых моментов жизни, то каждый из нас может припомнить произведения искусства, будь то книги или фильмы, скульптуры или танцы, картины или музыка, которые так или иначе глубоко тронули нас. Через эти завораживающие переживания мы получаем «мегадозы» жизненно важных качеств человеческой жизни на этой планете. Но эти возвышенные встречи никак нельзя сравнить с пустыми калориями или фастфудом; они приносят нам озарения, которые трудно, если не невозможно получить иным способом.
Поэт-песенник Йип Харбург, автор многих классических песен, включая и «Высоко над радугой», сказал об этом просто: «Слова вызывают у вас мысль. Музыка вызывает у вас чувство. Но песня заставляет вас чувствовать мысль»[252]. Чувствовать мысль. Для меня в этой формуле заключена вся суть художественной истины. Как подчеркивает Харбург, мышление интеллектуально, чувство эмоционально, но «чувствовать мысль — это художественный процесс»[253]. Это наблюдение связывает язык и музыку, но на самом деле оно относится к искусству в более общем смысле. Эмоциональный отклик, вызываемый искусством, рябью проходит по емкости с кипящими мыслями, скрытой под уровнем осознанного восприятия. Если произведения не содержат слов, наши переживания менее конкретны, а чувства более многовариантны. Но любое искусство обладает способностью заставить нас чувствовать мысли, извлекая из них при этом истины, которые мы вряд ли смогли бы получить из осознанных размышлений или анализа фактов. Эти истины и правда выше мудрости. Выше чистого разума. Они недоступны логике и не нуждаются в доказательствах.
Не путайте. Мы все действительнопредставляем собой мешки с частицами — и сознание наше, и тело, — и физические факты об этих частицах могут полностью решить вопрос о том, как они взаимодействуют и ведут себя. Но эти факты — нарратив на уровне частиц — проливают только монохромный свет на играющие яркими красками истории о том, как мы, люди, ориентируемся в сложных мирах мыслей, восприятия и эмоций. И когда наше восприятие смешивает мысли и эмоции, когда мы чувствуем мысли, а не только думаем их, наш опыт уходит еще дальше за рамки механистических объяснений. Мы получаем доступ к мирам, не нанесенным на карту никаким иным способом. Как подчеркивал Пруст, это надо ценить по достоинству. Только через искусство, отмечал он, можем мы проникнуть в тайную вселенную другого человека; это единственное путешествие, в котором мы поистине «летаем со звезды на звезду», путешествие, в котором невозможно ориентироваться «прямыми и осознанными средствами»[254]