е решил бы.
— Брось ты, Емельян Иванович, — попробовал выручить Николая Савельевича Зимин. — Лучше выпьем.
— Дак я ничего, — отозвался Емеля.
Он поднялся с земли, подбросил в костер дров, принес оттуда последнюю сковородку с рыбой и начал прощаться:
— Пора мне.
— Посидел бы еще, — скорее для видимости стал уговаривать его Зимин.
— Нет, пора, — покачал головой Емеля.
Он отошел в сторону, повозился немного возле лодки и невода, собрал успевшую просохнуть одежду, а потом совсем незаметно исчез в уже начавшей опускаться на луг темноте…
В следующее мгновение всем показалось, что его вовсе здесь и не было. Иван Владимирович, отвлекая Николая Савельевича от размышления, заторопился чокнуться с ним и еще раз пожелать ему здоровья и жизненной удачи.
Николай Савельевич охотно откликнулся на этот тост и впервые за весь вечер выпил свою рюмку до дна.
О Емеле они все втроем, словно сговорившись, больше не вспоминали: разговоры у них потекли спокойнее, доверительней.
Вскоре они принялись уже выпивать «посошок», и тут Николай Савельевич как бы между прочим поинтересовался у Ивана Владимировича:
— Ты который год на комбинате-то?
Сердце у Ивана Владимировича екнуло, но он нашел в себе силы ответить спокойно и ровно, как будто этот вопрос был для него совершенно праздным и несущественным:
— Десятый. А что?
— Да так. Не многовато ли?
Теперь уже никаких сомнений у Ивана Владимировича насчет перемен в собственной судьбе не осталось. Хмельная радость захлестнула его, и он, ничуть не стесняясь Зимина, почти выдал ее, словно подталкивая Николая Савельевича на нужное решение:
— Многовато, конечно…
Еще брезжил где-то над лугом краешек закатного, истомившегося за день солнца, а летняя недолговечная темнота уже усыпляла, убаюкивала все в округе: лесные ручейки и болотные кочки, кусты дикой смородины и ежевики, птичьи гнезда и речные заводи. И нельзя даже было понять, откуда она нагрянула: то ли опустилась вместе с туманом с прозрачного, еще беззвездного неба, то ли, наоборот, родилась где-то в росных травах и теперь поднимается все выше и выше, еще робкая, но уже неостановимая и никому не подвластная.
Емеля долгое время шел молча в этой ночной тишине и безмолвии. Но вот он еле слышно присвистнул — и тут же на его присвист в лугах отозвалась, забеспокоилась какая-то птица. Емеля выслушал ее и засвистел, закричал снова, но уже совсем по-иному, вкрадчиво, с придыханием и даже как будто со стоном. И тотчас иная, разбуженная им птица застонала, заплакала где-то возле речки. И все это отдавалось в сердце Емели сладкой болью и опустошением. Не раз и не два бродил он по ночному замирающему лесу, будил его и разговаривал с ним о своей жене Марии, ушедшей от него навечно вот уже три года…
А на зов Емели откликнулся уже весь лес: сова, которая в этих местах, кажется, и не водилась, радостно заухала, захлопала крыльями; вездесущие сороки принялись стрекотать и кружить над березами и ольхами. А Емеля будил все новых и новых обитателей, и вскоре весь лесной и болотный мир уже о чем-то переговаривался с ним, что-то советовал, от чего-то предостерегал.
Емеля, посвистывая и покрикивая, манил его за собою в деревню, словно по каким-то причинам боялся появиться там один без сопровождения неисчислимого сонма птиц, лягушек и рыб. Но вот он услышал, как возле клуба всхлипнул-заиграл баян, как призывно, весело засмеялись девчата — и остановился, минуту-вторую смотрел куда-то вдаль на уже оставшиеся позади лес, луг и речку, а потом подал своим провожатым знак, мол, теперь я доберусь сам, спасибо, возвращайтесь домой, отдыхайте и не волнуйтесь…
Птицы, лягушки и даже неизвестно как оказавшиеся здесь звери в последний раз что-то прокричали Емеле: то ли желали ему счастливого пути, то ли обижались, что он не берет их с собою, — а потом послушно отстали и вскоре затихли в ночных лугах и туманах…
К клубу Емеля пробрался огородами — весь продрогший и мокрый с головы до ног. Выждав, когда баян после короткого перерыва заиграл быстрый, но несуетливый танец, он вдруг появился на середине круга, хлопнул в ладоши, потом по-птичьи раскинул руки и крикнул изумленным девчатам:
— Ну, которая?!
Девчата в разнобой ойкнули, но тут же самая веселая и бойкая из них ответила Емеле:
— Стар ты, дед Емеля!
— Как это стар? — остановился он против обидчицы.
— А вот так, стар, и все.
— Ах ты, красноперка! — стал наступать на нее Емеля, но опомнился, хлопнул себя ладонями по голенищам и вдруг проговорил: — По щучьему велению, по моему хотению — стать мне добрым молодцам, писаным красавцем!
Девчата опять ойкнули, но Емеля, не обращая на это никакого внимания, как-то замысловато три раза крутанулся, и когда предстал снова перед девчатами, те не поверили своим глазам. В темноте им показалось, что Емеля, правда, помолодел лет на двадцать, а то и больше…
Самая веселая и бойкая первая по достоинству оценила Емелино превращение, выскочила в круг и подала ему руку. Емеля принял ее, гордый и независимый, вначале легко провел насмешницу по кругу, как бы приглашая всех посмотреть, достойны ли они друг друга, а потом, веселя публику и добрея душою, попеременно стукнул о землю носком и пяткой резинового сапога и пропел:
Никанорова солома,
Никанорихина рожь,
Никанору говорили —
Никанориху не трожь.
Напарница Емелина не растерялась и ответила ему припевкой еще побойчей:
У меня миленка два,
В том краю и в этом.
Одного люблю зимой,
А другого летом!
Молодежь после этого, как-то в одно мгновение разбившись на пары, высыпала в круг. И пошло веселье. Емеля, удивляя всех, танцевал без передышки, с притопыванием и присвистыванием, выделывая такие замысловатые фигуры, что молодежь могла только завидовать.
Баянист вскоре умаялся и запросил пощады. Тогда завклубша включила радиолу, и она через киношные динамики принялась будить округу какими-то невозможными, иноземными словами.
Емеля на минуту остановился, чтобы привыкнуть к этим молодым призывам, к этому невиданному, пагубному, как ему казалось, веселью. Но привыкнуть как следует Емеле не удалось: из круга, где все колыхалось, накатывалось друг на друга, билось словно в каких-то невидимых сетях, ему закричали:
— Давай, дед! Давай!
Емеля встрепенулся, весело нырнул в эту сеть и в следующее мгновение, изловчившись, под одобрительный девичий смех пошел вприсядку, ничуть не обращая внимания на иноземные слова и музыку, которые неслись из поставленного на крыше динамика:
Ты так сильно нужна мне,
Я так сильно скучаю по тебе,
И дни мои так одиноки.
Ну приди же ко мне… приди, приди…
Ведь я жду тебя, только тебя…
…Расходиться из клуба начали поздно ночью. Девчата взяли Емелю под ручки и, выстроившись в шеренгу, пошли провожать его домой. Емеля не противился, шел степенно, слушая, как девчата поют, казалось, специально для него, но уже не те, чужие, неистовые песни, а свои, понятные и доступные:
Ромашки спрятались,
Поникли лютики,
Когда застыла я
От горьких слов.
Емеля растрогался и возле дома, прощаясь с девчатами, стал обещать им:
— Просите, что угодно! Все сделаю!
— А нам ничего не надо, — весело ответили те и пошли дальше.
Шеренга их тут же распалась. Откуда-то из темноты вынырнули ребята, вклинились в нее, разобрали девчат и стали разводить их каждый по своим заветным местам…
Емеля посидел немного на крылечке, подождал, пока стихнут девичьи и ребячьи голоса, а потом огородами, не заходя в дом, выбрался за село.
Шел он теперь осторожно, стараясь ничем не нарушить, не встревожить сонный, отдыхающий после дневной жары луг и лес, ничем не побеспокоить их обитателей, которым вскоре уже предстояло пробудиться и пробудить своими песнями и клекотом весь мир для забот и радостей.
Возле озера давно уже никого не было. Костер истаял, погас, по-хозяйски засыпанный землею; примятая трава опять набралась силы, ожила от ночной росы и прохлады. Емеля присел на песок, долго вслушивался в ночную безмолвную темноту, а потом, уловив в ней какое-то, только одному ему известное мгновение, подал чуть слышимый знак.
Несколько минут он ждал ответа. Но так и не дождался: озеро молчало, холодное, бездыханное…
Домна Григорьевна
Сегодня Домна Григорьевна снова проспала. Проснулась, когда по радио уже передавали последние известия. А ведь вчера загадывала встать пораньше, чтоб управиться до работы вытопить печь. Ну да ладно.
Она надела фуфайку, подпоясалась старым платком, чтоб не продуло поясницу, и вышла в сенцы. Отыскала деревянную лопату, веник. Снегу сегодня, наверное, намело по самые окна. Еще с вечера начал падать.
И правда, возле порога сугроб — даже погреба не видно. Хоть бы капуста не померзла. Надо будет сегодня слазить. Домна Григорьевна принялась отбрасывать снег с крылечка. А его уже и отбрасывать некуда. Зима в этом году снежная. Оно, конечно, неплохо. Лишь бы весною не позаливало огороды.
Возле будки с курами Домна Григорьевна передохнула. Петух, услышав ее шаги, спрыгнул с вышек и закричал не своим голосом.
— Рано еще! — прикрикнула Домна Григорьевна.
Перепуганные куры захлопали крыльями. Из-под стрехи вылез кот, потерся о валенок, помурлыкал и стал проситься в тепло. Домна Григорьевна впустила его. Налила вчерашнего молока. Кот начал хлебать, причмокивая, переступая с лапы на лапу.
А Домна Григорьевна снова вышла во двор, открыла сарай. Промерзшие ворота заскрипели по-утреннему бойко и весело. Слава богу, день начался.
В потемках Домна Григорьевна наскубла корове сена, перебросила через загородку. Корова вздохнула, нехотя поднялась с належалого места. В углу завизжал поросенок, стал биться в дверцы.