Федосья поздоровалась, достала из кошелки бутылку вина. Потом заглянула на печь, спросила:
— Ну как ты тут? Лежишь?
— Лежу, — проснулась мать. — В голове кипит.
— Нервы. У меня тоже бывает.
Мать слезла с печки, села на табурет, стала расспрашивать Федосью, почем на базаре молоко, сметана. Она ведь уже лет десять не то что на базар, по воду не ходит.
Федосья рассказывала обо всем обстоятельно:
— Молоко нынче в цене. По тридцать пять копеек литр. Сметана тоже нарасхват.
— Озолотятся люди, — зажурилась мать. — А у нас ходить некому… Я болею…
— И то правда, — ответила Федосья и принялась отпечатывать бутылку. — Выпьем по маленькой?
Мать отказываться не стала, вытащила рюмки.
Домна Григорьевна налила старушкам в миску борща, сходила в кладовку за селедкой, которую мать очень любит и которая у них никогда не выбывает.
И снова полезли в душу Домне Григорьевне сомнения. На этот раз уже не за себя, а за мать. Ей ведь тоже будет тяжело на старости лет переживать эти перемены. Мать привыкла себя в доме хозяйкой чувствовать. А при Иване Петровиче кто его еще знает, как все сложится. Раз мужчина в доме, значит, он и хозяин.
Федосья тоже, наверное, ходить перестанет. Скажет — директор, всего бойся, всего остерегайся. Выпить и то нельзя. Матери о чем-нибудь своем и поговорить будет не с кем. А у нее кроме разговора и радости больше в жизни не осталось. Конечно, если мать не согласится, тогда и разговора никакого быть не может. Это ведь не в молодости, когда от родителей и уйти можно…
Федосья разлила вино. Стала приглашать Домну Григорьевну:
— Выпей, Домна. Здоровей будешь.
— Спасибо, — отказалась Домна Григорьевна. — К урокам надо готовиться.
Она ушла в другую комнату доглаживать белье, а старушки подняли рюмки, чокнулись:
— Ну, будем здоровы!
— Будем.
И выпили. Федосья одним духом, высоко запрокинув голову. А мать, поминутно останавливаясь, перебирая губами, как будто не вино пила, а пробовала суп — не соленый ли?
Закусив, старушки снова пустились в разговоры. Федосья доказывала, что водка очень полезна от нервов, от давления и вообще от всего. Мать с нею не спорила. Согласно качала головой, поддакивала.
Пока старушки беседовали, Домна Григорьевна закончила гладить, все время думая об одном и том же. Вот пройдет ночь и надо на что-то решаться. А на что, она не знает. Если согласиться, чтоб Иван Петрович перешел к ним, то как же тогда с Алешкой?.. Ведь он до последнего своего дня верил ей, письма какие писал… Ну, а если отказать, то как же тогда жить дальше, на что надеяться?..
Домна Григорьевна достала книги, календарный план, программу. Но тут же отложила их в сторону, вырвала из тетради два листка и начала писать Наташке письмо:
«Здравствуйте, мои дорогие, Наташка, Толя и Алешка! От вас давно нет письмеца, и я так волнуюсь. Думаю, может, кто заболел или случилась какая беда на работе. Вы напишите мне быстренько. Если уж горе, так будем переживать вместе.
У нас все хорошо. Бабушка потихоньку топчется. И посуду помоет, и кур покормит. Я тоже бегаю.
Ждем не дождемся вас в гости. По Алешке очень соскучились. Наташенька, ты напиши точно, когда будете ехать, чтоб мы могли вас встретить на станции. Я уже договорилась с бригадиром. Коня мне дадут.
Алешку в дорогу одевай потеплее, а то у нас морозы. Мы-то, правда, не горюем. Дрова есть, сено есть. Я в этом году купила у доярок полгектара сенокосу. Хоть помучились при уборке, зато обошлось дешевле. Теперь сама себя хвалю.
В деревне особых новостей нет. Умер Степан Ященко. Возил целый день дрова, а вечером вошел в хату, напился воды и умер. Жалко, конечно, да что поделаешь?»
Домна Григорьевна остановилась, долго раздумывала, писать ли что об Иване Петровиче. Наконец решила немного подождать. Спрятала недописанное письмо в книжку. Чего беспокоить Наташку преждевременно! Да ничем она и не поможет. Тут уж надо самой…
Наташка давно зовет Домну Григорьевну к себе. Переезжали бы, говорит, с бабушкой к нам. Квартира большая, места всем хватит. Чего вам мучиться в деревне с коровой, с землей. Она даже место в школе уже подыскала. Но Домна Григорьевна не соглашается. Жилось бы ей там, конечно, легче. Работала бы потихоньку. Дети везде как будто одинаковые, и какая разница, кого учить.
Но разница все-таки есть. Уедет Домна Григорьевна, а кто останется? Да и деревенские дети для нее не просто дети. Она ведь их отцов и матерей выучила. Знала дедов и прадедов. А это для учителя тоже многое значит. Ученик еще в школу ходить не начал, а Домне Григорьевне уже известно, чего от него ожидать можно. И никто лучше ее не поймет его, не научит. Так что нельзя Домне Григорьевне уезжать отсюда. Она это еще в молодости поняла. А теперь вот еще и Иван Петрович…
В комнату вошла раскрасневшаяся Федосья, подала руку:
— Прощевай, Домна. Спасибо.
— Не за что, — ответила Домна Григорьевна. — Вам спасибо, что не забываете.
— Грех забывать, пока живы.
Федосья закуталась в платок, взяла кошелку и уже с порога стала наказывать матери:
— Ты почаще на свежий воздух выходи, а то умрешь на печке!
Мать заплакала:
— Чем так жить, лучше бы бог прибрал. Голова болит, очи болят.
— А ты терпи. Жизнь на то и дана, чтоб терпеть.
Мать ничего не ответила, полезла на печь, стала раскладывать подушки. А Федосья, еще раз поблагодарив Домну Григорьевну, пошла домой.
Вслед за матерью на печку забрался и кот. В такой мороз не особенно погуляешь.
Домне Григорьевне тоже захотелось погреться на горячем черене. Она прилегла рядом с матерью. Вначале думала об Иване Петровиче. Может, и он вот так же сейчас сомневается, мучается… Но потом как-то незаметно стала вспоминать Алешку, педшколу. Как они гуляли с ним по городу, как ходили в кино, на концерты. А возвращаясь домой, подолгу стояли где-нибудь в подъезде. Алешка закутывал Домну в пальто. Она всегда ждала этого, чтоб послушать, как бьется у него сердце. И вдруг Домне Григорьевне показалось, что она и сейчас слышит, как оно где-то совсем рядом чуть слышно стучит:
— Тук, тук, тук…
Бочка
Затемно еще проснулся сегодня Антон Петунька. Наскоро поел вчерашнего борща, подпоясался веревочкой и побежал на луг за конем. Так-то оно вернее: не надо дожидаться, пока пригонят табун в колхозный двор, пока напоят, раздадут сбрую. Надо поторапливаться — приехать на ярмарку самое большее часов в шесть, иначе не ярмарка будет тебе, а одно расстройство.
Насчет коня Антон договорился с бригадиром еще с вечера, и теперь у него в кармане лежит бумажка, где написано, что конюхам надлежит выдать Антону Петуньке слепую кобылу. Антон сам попросил выдать ему эту кобылу. Она, конечно, не совсем слепая, а только на один глаз. Зато смирная, покладистая, в городе никаких тебе машин не боится, не шарахается…
Возок Антон тоже заготовил, смазал аккуратно мазутом, подтянул атосы. Сбруя на слепую лежит в сторожке, прикрытая старым мешком, проверенная.
Словом, все готово у Петуньки. И сегодня все идет вроде бы ничего. Еще ни свет ни заря, а он уже бежит на луг, размышляет о том, как первым приедет на ярмарку, как займет место, установит цену на свой товар. Антон — бондарь. И отец его был бондарем, и дед, и даже прадед бочками торговал. А теперь вот Антон торгует. Сегодня ему надлежит продать бочку и купить поросенка.
Только горе Антону с этой бочкой. Поздно вечером заканчивал он ее, уже и обручи набил и лишь тогда заметил сучок, который потемнел и вот-вот начнет загнивать. Лет пять он, может, и простоит. Но разве ж на пять лет рассчитывал Антон?
Да и досталась ему эта бочка не даром. Дуб возле сельсовета стоял. Втроем не обхватишь. Может, двести ему лет, а может, и триста. Антон давно на него поглядывал, думал, усохнет, так и спилить можно будет. С председателем на этот счет не одна поллитровка выпита. Ведь многие на этот дуб зарились. Кто на подвалины его метил, кто на соху для сарая. А он не торопился усыхать. Прямо насмехался над Антоном. Особенно весною. Бывало, все вокруг зеленеет давно, а на нем ни листочка, ну мертвец мертвецом. Антон уже и пилу наточит, и с мужиками договорится. А придут они к дубу и остановятся, потому что за ночь на нем листья проклюнулись.
Антон со зла даже керосином его тайком поливал. Только зря все было.
А этим летом дождался-таки своего. Усох дуб. Валили его, так все село собралось поглядеть. Бочки Антону заранее заказывали. И вот на тебе — первая и с оплошностью. Вроде бы и старался Антон, вроде бы и проверял, а не доглядел все-таки.
Он, может, и разобрал бы ее, может, и заменил бы клепку, да тут жена набросилась, выругала, а после и вовсе свет выключила. Антон покорился, лег спать, но какой уж там сон. Все не шел из головы этот сучок. Оно, может, кто и не заметит его, купит бочку, но не за двадцать пять, конечно, потому что просить двадцать пять у Антона не хватит теперь совести. С другой же стороны, — если не взять за нее двадцать пять, то сколько-нибудь путящего поросенка никак не купить. А занять не у кого. Вот и получается, что надо просить Антону за бочку двадцать пять.
Конечно, с поросенком можно бы еще подождать какую неделю. Так жена поедом ест, проходу от нее нет, жизни нет.
Антон, правда, крепится, виду не подает. Вот и сейчас весело бежит на луг. И не только об одной бочке думает, а и еще об чем другом изредка. Трава вот ложится ему под ноги, дозревшая, налитая, как раз впору косить. Да начальство что-то мешкает. И перезреет она, высохнет — убыток не только колхозу, а и ему, Антону Петуньке, лично убыток. Корову чем кормить будет? Или вот гуси-лебеди в ручье плавают. Тоже не колхозные, а людские. Разжирели, нырнуть лишний раз в воду, поймать какого жучка ленятся. А в колхозе гусей не разводят, не выгодно, говорят. Почему это колхозу не выгодно?
И снова мерещится Антону бочка. Снова он начинает укорять себя. Если ты настоящий мастер, Антон, то делай так, чтобы ни сучка там всякого, ни задоринки. А если не мастер, так не рыпайся, не заводи народ в заблуждение.