До конца жизни — страница 28 из 50

— Носи, — говорит, — на здоровье. Да не забывай Герасима.

Вот она и не забывает, хотя с тех пор времени уже много прошло.

Серафиме тогда лет двенадцать было. Понравилось ей ходить в кузницу. Герасим с молотобойцами молотками стучат, а она мехи качает. В кузнице жарко, железом каленым пахнет, огнем. Мужики подсмеивались над Герасимом:

— Ты что красавицу мучаешь?

— Сама приходит, — отвечал Герасим.

Серафима сердилась на мужиков. Чего они ее обзывают? А подросла, так и вовсе из-за этого в кузницу ходить перестала. Тогда Герасим один раз к ней сам пришел и сережки принес. Но мать их носить не разрешила. Рано еще, говорит…

А теперь Герасима в живых нет. С фронта он не вернулся. Никто, конечно, не догадывается, а Серафима потому и из деревни уехала. Не было у нее силы смотреть, как в кузнице совсем другие люди хозяйничают…

Вначале Серафима на Донбассе в шахте работала, а потом Зойка ее сюда переманила.

За Зойкой шахтеры ухаживали, а Серафима их боялась. Рассказов всяких наслушалась, как шахтеры девчат обманывают, и убегала, если кто разговаривать необычно начинал. На танцы тоже почти не ходила.

А в институте все переменилось. Студенты Серафиме нравились. Никто грубого слова не скажет, не засмеется. Большинство после фронта. Попросят Серафиму рубашку постирать, и тут же конфеты подарят. А с Колей у них, конечно, любовь была…

Убирает Серафима в аудиториях после занятий, он тихонько подойдет к ней, возьмет за плечи и не пускает. Серафима растеряется:

— У меня работы много.

А он не слушает. Дверь посильней закроет и снова к ней.

— Зачем ты так? — спросит Серафима.

Коля молчит. Потом усадит Серафиму на стул и рисовать примется. У нее до сих пор эти рисунки в шкафу лежат.

Коля рисует Серафиму, а у нее на сердце вдруг тревожно сделается, будто она ожидает чего-то неизвестного. Такое с Серафимой только в детстве бывало, когда мать водила ее к бабке Костючихе от испуга заговаривать.

Бабка на икону перекрестится и молитву шептать начнет: «Первым разом, добрым часом, помоги, господи…»

У Серафимы от этих слов в голове ясно-ясно станет. Будто она ранним утром вышла где-нибудь в поле. Вокруг жита́ колосом наливаются, цветы от росы к земле наклонились. А над цветами, над житом жаворонок крылышками трепещет. Серафиме тоже захочется вдруг стать жаворонком…

Но в это время бабка Костючиха над самым ухом три раза прокричит:

— Серафима, гу!

И нет уже ни жаворонка, ни поля. Но все равно Серафиме хорошо. По телу тепло разливается, будто от счастья какого-нибудь.

С Колей она тоже счастье чувствовала. Уходить от него в те вечера не хотела. А он все хвалил ее:

— У тебя лицо выразительное. В натурщицы надо идти.

Обманывал ее тогда Коля. Просто он своего добивался. А Серафима ему верила. Думала, Коля зря не скажет. Со скульптурами женскими себя тайком начала сравнивать. Вечером, когда все уже разойдутся, спустится на первый этаж, долго разглядывает их, а потом посмотрит в зеркало — и выходило, что Коля прав. Ничуть не хуже была Серафима скульптур…

В натурщицы она сама напросилась. Зойка ее обругала:

— И не стыдно тебе?

Серафима не обиделась. Зойка ведь не знала ничего.

До сих пор Серафима помнит, как первый раз вошла на занятия с покойным Захарием Петровичем. Потешный такой старичок был, все ее шестикрылым Серафимом звал.

К занятиям они вдвоем готовились. Серафима одних платьев целую дюжину перемерила. Зато, когда вошла в аудиторию, даже Коля ее не узнал.

Два часа сидела она, как ей показал Захарий Петрович. Вначале боялась пошевелиться, но потом вдруг забылась, как когда-то у бабки Костючихи…

После занятий Серафима осталась в аудитории, хотела посмотреть, какою она получилась на картинах. Коля тоже остался, но на рисунки даже не взглянул, прижал Серафиму к себе. Она не сопротивлялась, губы ее вдруг задрожали, как будто она собиралась заплакать. Но в это время кто-то заглянул в аудиторию. Коля быстро оттолкнул Серафиму от себя, пообещал:

— Вечером приду. Чтоб дома была!

— Хорошо, — ответила она.

Смотреть на картины Серафиме сразу расхотелось. Придет Коля вечером, она наденет свое самое лучшее платье, вденет в уши Герасимовы сережки, и он нарисует ее такою красивою, что все ей будут завидовать, и Зойка, и студентки…

Чтоб скорее прошло время, Серафима принялась за работу. Вымыла в аудиториях полы, протерла керосином заляпанные краской подоконники и батареи. Потом еще задумала поливать цветы, вытряхивать на ветру шторы, хотя они были чистые, недавно постиранные.

По дороге домой Серафима забежала в магазин, купила вина, еды. Потом зашла к соседке Клере Ивановне, выпросила патефон, пластинки. Раз у нее гости, то надо принимать их как в праздник, с вином, с музыкой.

Комнату Серафима тоже убрала по-праздничному, На окна повесила кружевные, недавно купленные занавески, кровать застелила чистой простыней, на которой еще покойная мать вышила двухглавого орла и какие-то цветы, не то розы, не то подснежники. Подушки Серафима прикрыла марлевыми накидками, а на лампочку сделала из разноцветных стружек абажур.

Потом она долго гладила платье, примеряла перед зеркалом сережки, заплела косы.

Наконец все было готово. Серафима села на табуретку и стала ждать, прислушиваясь к каждому шороху на лестнице.

От только что поглаженного и еще теплого платья ей вдруг стало жарко, словно она сидела не в комнате, а качала в кузнице мехи.

Услышав на лестнице какие-нибудь шаги, Серафима то кидалась к патефону, чтоб накрутить пружину и поставить пластинку, то бежала к двери и открывала ее, замирая в ожидании.

Но Коля где-то задерживался. По лестнице проходили соседи. Серафима даже забывала здороваться с ними, возвращалась назад, чувствуя, как все тело горит у нее, словно от температуры.

А Коля пришел как-то совсем неожиданно. Серафима не успела ни пластинки поставить, ни дверь открыть. Она всего на минуту задумалась о том, как они с Колей будут пить вино, танцевать, а он уже подошел к ней, обнял. Серафима встрепенулась, но потом притихла и чуть слышно попросила:

— Платье помнешь…

Коля отпустил ее.

Серафима бросилась на кухню, стала накрывать на стол. Коля помогал ей, отпечатывал бутылки, консервы и все допытывался:

— Ждала?

— Конечно, ждала! — отвечала Серафима.

Они сели за стол. Коля разлил вино, поднял стакан:

— За тех, кто не вернулся!

Серафима ударила легонько о стакан своей рюмкой, молча выпила, не зная, что отвечать на этот тост. Потом поднялась и пошла заводить патефон.

Коля тоже встал из-за стола, неожиданно выключил свет, отыскал в потемках Серафиму, обнял ее, прижал к себе. Она не противилась, прильнула к нему всем телом и вдруг то ли от радости и темноты, то ли от выпитого вина начала целовать его, чувствуя, как едва заметная, пахнущая одеколоном щетина колет ей губы.

Танцевать они так и не пошли. Пластинка давно закончилась. Коля гладил, обнимал Серафиму. Она ничего ему на это не сказала, а только прижалась еще сильней и незаметно стала снимать сережки… Но видно, торопилась, и у одной нечаянно сломалось ушко. Только тогда Серафима об этом не жалела…

Так они прожили до самого лета. На занятиях почти не разговаривали, зато вечером, когда Коля приходил к Серафиме домой, танцевали под патефон или просто так сидели возле открытого окна. Коля рассказывал про войну, про то, как его раненого лечила в госпитале докторша Таня. Она приходила к Коле после операции, садилась на койку, спрашивала:

— Не больно?

А он прогонял ее, злился.

Серафима тоже злилась на докторшу, целовала Колю и все думала о том, как они хорошо будут жить где-нибудь в деревне, куда Колю направят по распределению.

Уехал Коля в начале июля, пообещав вызвать Серафиму, как только устроится. Она ждала от него письма, сколько можно было ждать, а потом пошла в больницу, сказав Зойке, что у нее аппендицит.

Теперь, конечно, жалеет. Дочка бы ходила уже в десятый класс. А тогда не жалела. Больше злилась сама на себя, что поверила Коле в ту ночь, будто, правда, человек живет для радости, для праздника.

Свое новое занятие она хотела бросить. Трудно было везде успевать. Но Захарий Петрович уговорил ее:

— Как же мы без тебя?

Она не стала его расстраивать. Согласилась. На занятиях сидела тихо, спокойно, не капризничала, как другие натурщицы, когда преподаватель делал им какое замечание. Работа есть работа. И если за нее платят деньги, то нечего выдумывать. Надо делать все, что требуют. Только уставать очень стала. Хорошо еще, что дома у нее никаких забот. Даже обед и то варила редко. Больше ходила в студенческую столовую.

О Коле Серафима вспоминала редко. За работою было некогда. Да и чего вспоминать? Он, наверное, обзавелся семьею, и не вернешь его, как ни вспоминай, как ни мучайся.

Один раз, правда, разговорилась о нем с истопником Андреем. Он, оказывается, помнит Колю. Стал рассказывать Серафиме:

— Его майором тогда дразнили. Офицер он.

А Серафима и не знала. Все Коля да Коля.

Но, может, Андрей с кем и перепутал его. Человек он непонятный, и разговоры у него странные, от фронтовых ранений и контузии. Зашла к нему раз Серафима, он с машинкой какой-то возится. Увидел женщину, разговорился:

— Человек, Серафима, всю жизнь изобретать должен.

Она лишь плечами пожала, а Андрей продолжает:

— Иначе жить скучно.

— Ну тебя, — махнула рукой Серафима и хотела уйти. Работа у нее какая-то была. Но он остановил ее:

— Вера должна быть у человека. Я вот машину хочу изобрести. Какую, еще и сам толком не знаю. Но она должна быть очень важной, очень нужной машиной. Затем и живу.

— А если не изобретешь? — спросила Серафима.

— Изобрету! Не может быть такого… Мне иногда даже кажется, что я уже изобрел ее. Стою возле топки, бросаю уголь и думаю, может, это и есть моя машина. Зашурую сейчас побольше угля, подниму пар, и случится на земле что-нибудь великое! Но тут же и сам испугаюсь своих мыслей. Если я уже изобрел свою машину, то, значит, жить мне больше незачем, нечего больше ждать?