До конца жизни — страница 38 из 50

— Раз вы не подберете, то и я не подберу.

— Это как же? — встревожился Иван. — А говорят…

— Так много чего говорят.

Иван немного поколебался, а потом повел разговор иным образом:

— Нехорошо получается, Никифор Иванович. Воду все пить будем.

— Это конечно… — вздохнул Никифор.

Мужики начали помогать Ивану, подступались к Никифору и так и эдак, но тот лишь отмалчивался. Наконец терпение у мужиков лопнуло, и они, затоптав недокуренные папироски, стали прощаться:

— Ну, извиняй, Никифор Иванович, что потревожили.

— Да ладно, чего там, — ответил тот и даже не пошел провожать мужиков до калитки.

* * *

Беспокойная июльская ночь незаметно начала опускаться на землю. Первой взошла на небо изумрудно-голубая, похожая на каплю воды звезда Венера. Потом стали появляться над уже потемневшими лугом и речкою другие звезды, малые и большие. Казалось, они прилетели сюда откуда-то из далекого далека, и теперь каждая торопится занять свое, предназначенное только ей место. Вот повисла с правой стороны неба Большая Медведица, потом в одно мгновение вспыхнула и замерла Малая, пугая робкие, едва заметные звездочки холодно-синей Полярною звездою. Чуть помедлив, из темноты неба лениво выполз Дракон, длинный и неуклюжий, и остановился в нерешительности, словно никак не мог выбрать себе подходящую жертву. Наконец высвобождаясь из-за набежавших туч, бледным светом засветился Млечный Путь — и ночь, отвергая все дневное, полностью овладела речкою, лугом и селом…

Никифор сидел на крыльце, наблюдал звездную ночную жизнь и думал вначале о вещах простых и ясных. О том, что в этом году, несмотря на засуху и суховей, разгулявшиеся было по весне, кажется, должны бы уродиться и рожь и картошка; потом еще о том, что к осени надо бы перекрыть сарай, а то что-то стал протекать. Но вскоре мысли его спутались, и он, заглядевшись на звезду Венеру, стал думать бог знает о чем. Вспомнил Никифор себя молодым в белой выгоревшей буденовке, вспомнил совсем иные ночи и дни, горячие и тревожные.

Со всех сторон окружали тогда Никифора и его товарищей пески. По ночам налетали на их отряд басмаческие банды. Но не эти налеты, не ночная стрельба и даже не голод мучили и изводили бойцов. В отряде почти не было воды, а добираться до места им предстояло еще несколько суток.

Никифор, правда, крепился. Человек он был привычный. Ему и раньше случалось участвовать в таких вот песчаных переходах. В первые дни он на привалах доставал гармошку, на которой играть был большой мастер, и пробовал веселить бойцов. Но вскоре Никифор почувствовал, что его пальцы, тяжелые и неповоротливые, то и дело ошибаются, убегают куда-то в сторону, и гармошка их больше не слушается. Насквозь пропитанная песком и сухим ветром, она, казалось, тоже хотела пить, тоже думала и мечтала об одном-единственном — воде. Никифор перестал ее мучить и теперь на привалах лежал где-нибудь в сторонке и старался думать о вещах совсем посторонних, которые к воде не имели никакого отношения. Но ничего у него из этого не получалось. Каждый раз незаметно для самого себя начинал Никифор вспоминать родное свое село, речку Сновь, озера, ручейки и все, какие есть в Займище, колодцы. А было их ни мало ни много — а тридцать с небольшим…

Как выйдешь от разъезда, так сразу под горою в зарослях ольховых кустов и ежевики повстречается тебе родничок-криничка. На низеньком, всего в одно бревно от земли срубе обнаружишь берестяной тоненький ковшик. Бери его и пей сколько твоей душе угодно холодную, пахнущую ежевикою и диким хмелем воду. А напившись, положи ковшик на место, чтоб и другой прохожий-проезжий мог отдохнуть возле кринички и утолить жажду.

В дом воду из той кринички никто не носил. И не потому, что была она чуть в стороне от села, а потому, что берегли ее для таких вот праздничных случаев, когда кто-либо отправлялся в дорогу дальнюю, вначале на разъезд, а потом бог знает куда или возвращался домой.

Никифор загадывал, что, когда он отслужит положенный ему срок и вернется в родные места, то обязательно по дороге к дому остановится возле этого родничка и напьется из него первой домашней воды.

Потом вспоминались Никифору все остальные Займищанские колодцы, начиная от недавно построенного возле самых крайних хат и заканчивая старым, знаменитым на всю округу. Никифору слышался скрип журавля на этом, знакомом ему с самого детства колодце, бормотание и плеск бадьи где-то в темной глубине сруба. Потом он руками и всем телом чувствовал тяжесть этой бадьи, мысленно устанавливал ее на краю сруба и, прежде чем напиться, минуту-вторую смотрел, как серебряно-чистая вода плещется через венчик и стекает на землю.

Вода в каждом Займищанском колодце была своя, особенная, и Никифор, припоминая, где, когда и по какому случаю он пил из этих колодцев, чувствовал ее во рту то резкую и терпкую как терн, то мягкую и ласковую, то чуть горьковатую, будто настоянную на мяте и любистку…

Изредка еще вспоминалась Никифору соседка Ульяна, с которой он перед армией две или три ночи просидел на лавочке возле колодца. Расставаясь, она всегда набирала ведро воды, пробовала напоить Никифора прямо из рук и говорила:

— Приворожить тебя хочу.

— Приворожи, — смеялся Никифор, но воды так ни разу и не попил…

Никто не знает, чем бы тогда, в пустыне, закончились все эти мечтания и надежды Никифора, если бы во время одного из привалов не появился в отряде старый туркмен Ага. Настороженные и уставшие бойцы вначале приняли было его за басмача и даже чуть не подстрелили, но вскоре разобрались, и оказалось, что Ага вместе с внучкой Гульчахрой сам уходит от басмачей.

У Аги и Гульчахры было немного воды. Ее разделили поровну между всеми бойцами. Никифор повеселел и опять достал гармошку. Пальцы, окрепшие и послушные, больше не ошибались, не убегали в сторону. Гармошка ожила, заговорила, и Никифор без устали играл на ней. Но теперь уже не столько для солдат, сколько для Гульчахры, от которой, сам не зная почему, не отходил ни на шаг.

Через двое суток они выбрались из песков в степи, тоже не очень богатые на воду, но все же не такие мертвые и безжизненные, как пустыня.

И тут Никифор заметил, что Ага ведет себя как-то странно: все время приглядывается к земле, к каждому кустику и травинке, подолгу мнет в руках листья и какие-то корешки, нюхает и даже пробует их на вкус. А однажды ночью Ага окончательно озадачил Никифора. Как только бойцы уснули, он отошел в сторону, встал на колени, что-то прошептал, а после лег на землю и замер.

— Чего это он? — опросил Никифор Гульчахру.

Она вначале помолчала, а потом едва слышно, словно выдавала ему какую-то страшную тайну, ответила:

— Кровь свою слушает.

— И зачем же? — совсем удивился Никифор.

— Ну, как зачем? Воду ищет.

Никифор пожал плечами. Тогда Гульчахра что-то по-туркменски крикнула Аге. Тот минуту помедлил, а потом позвал Никифора:

— Ложись, сынок, и слушай. Кровь к сердцу течет, а вода к роднику.

Никифор лег и начал слушать. Кровь волновалась и тревожилась в нем, но совсем не потому, что чувствовала, как где-то глубоко под землей течет к роднику вода. Никифор не выдержал, поднялся и подошел к Гульчахре.

— Ну что, услышал? — спросила она.

— Услышал… — ответил Никифор.

Потом они, дожидаясь Агу, долго сидели с Гульчахрой возле палатки. Никифор стал рассказывать ей о своем селе, о своей хате.

А рассказать ему было что.

Как выйдешь с их двора на огород, так сразу стоят одна за одной двадцать три яблони и груши, все уже взрослые, семнадцатилетние. С правой стороны от них по меже растут разных сортов вишни и сливы, а по левой — малина, густая и широколистая. То там, то здесь между яблонями притаились кусты черной смородины, колючего крыжовника и поречек. А за садом, возле самых грядок, красно-зеленой попоной раскинулась клубника. Садись на межу и ешь ее, выбирая ягоды покрупнее и позаманчивей. Но домой после этого не торопись, а иди дальше на огород. Чего тут только не увидишь!

Вот, обгоняя и споря друг с другом, растут морковь и красная с белыми разводами свекла. Растут тайно и невидимо для человеческого глаза. Кажется, припади к земле и услышишь, как они чуть слышно там переговариваются: «Ты стеблями не хвастайся, — поучает свеклу морковь, — почем зря не гони их к солнцу, не в стеблях твоя сила!» — «А я и не хвастаюсь, — отвечает свекла, — я просто расту, набираюсь крепости».

Рядом со свеклой и морковью целая грядка луку и озимого уже начавшего наливаться чеснока. Вырвешь их по головке-второй, помоешь в студеной колодезной воде и неси к обеду. С луком, понятно, лучше всего есть щавельный, густо забеленный сметаною борщ, а с чесноком, еще не распавшимся на зубочки, — капустный, пахучий и наваристый.

Вокруг каждой грядки, охраняя ее от ветра и от чрезмерно жаркого солнца, растет кукуруза. Когда проходишь мимо нее или хочешь в август месяце сломать снежно-белый початок, смотри не обрежься о широкие и острые, как коса-литовка, кукурузные листья.

На каждой грядке, на каждой ее меже и даже разоре своя жизнь. Вот тянется к солнцу по ольховым тычкам особого сахарного сорту горох. А рядом с ним, аккуратно подвязанные жердочками, вызревают кусты-второгодники или, как их зовут в Займище, — высадки. Осенью эти кусты сорвут прямо с корнем, высушат на солнце, потом, расстелив где-нибудь в сторонке попону, обмолотят самыми обыкновенными вальками, которыми та речке отбивают белье. Но это еще не все. Семена, легкие и почти невидимые, провеют на ветру, просеют сквозь сито, еще раз просушат и лишь потом распределят по льняным недавно выстиранным мешочкам. До самой весны эти мешочки будут висеть на жердочке рядом с луком, который в первые осенние дни сплетут царь-зельем в тугие венки.

По меже, чуть ниже высадок, обязательно найдешь широкие колючие листья огуречника и бледно-зеленые, почти желтые кустики салата. А дальше за кукурузным заслоном на пойменных, заливных грядках увидишь ты и сами огурцы — четыре, а то и пять рядов. Начнут созревать они лишь в конце июля — начале августа. Тогда ранним утром или поздним вечером приходи сюда, осторожно раздвинь трехпалые листья и сорви по-детски колючий, покрытый росою огурец-первенец. Дома разрежь его, посоли солью, туго потри одну половинку о другую, пока не выступит между ними сок, и лишь после этого съешь огурец с черным, недавно вынутым из печи, хлебом.