В двенадцатом часу Гриша и Надя отпросились искупаться. Захарий Степанович отпустил их, хотя и не без сожаления: оставаться опять наедине с Григорием ему не хотелось. Ведь снова придется заводить какой-нибудь пустой разговор, лишь бы не молчать, не изводить себя догадками о тех мыслях, которые мучают сейчас Григория.
Но опасения Захария Степановича оказались напрасными. Григорий, словно догадываясь о переживаниях Захария Степановича, а может, сам не желая заводить никакого разговора, перешел на другую сторону горы к ямам, которые начали копать Гриша и Надя.
Захарий Степанович постепенно успокоился. Копать стало как будто легче: то ли земля пошла более податливая, то ли он незаметно для себя втянулся в работу. Несколько раз Захарию Степановичу попадались кальцинированные кости. Сердце у него вздрагивало, он радовался, что все-таки, наверное, не ошибся в своих предположениях и захоронения здесь обязательно должны быть. Смущало его лишь то, что они находятся слишком глубоко. Вспоминая разные случаи из своей и чужой практики, Захарий Степанович стал доискиваться до причин и вскоре как будто нашел их…
Но как только нашел, так сразу вернулся к своим прежним мыслям о Григории, о Серафиме, сразу снова почувствовал, как он устал, как безжалостно палит полуденное солнце и как беспрестанно кружит над ним неутомимый коршун. Захарий Степанович отбросил лопату и позвал Григория:
— Хватит на сегодня. Жарко.
— Хватит так хватит, — согласился тот и не спеша вылез из ямы.
Возле берега они помыли руки, и Григорий направился было к дому, но Захарий Степанович попросил его пройтись немного вдоль речки, вверх по течению, чтоб посмотреть на старые места, на полуразрушенную плотину, где когда-то была водяная мельница. Григорий согласился. Вначале они пошли по прибрежному сыпучему песку, а потом Захарий Степанович снял тяжелые рабочие ботинки и пошел прямо по воде, ощущая, как она охлаждает не только его старые высохшие ноги, но и все тело, освежает и возвращает к жизни душу.
Мгновениями он даже испытывал радость от того, что все-таки приехал сюда, домой, к этой речке, к этой сладкой воде, к другу своего детства — Григорию…
Проходя мимо плотины, где теперь, оказывается, был деревенский пляж, Захарий Степанович помахал рукою Грише и Наде. Те, заметив его, ответили тем же, начали звать к себе. Не будь рядом Григория, Захарий Степанович, может быть, и подошел бы к ним, рассказал бы какие-нибудь интересные древние истории, завидуя молодости слушателей и сам молодея душою. Но делать это при Григории Захарий Степанович почему-то постеснялся, к нему опять вернулись усталость и одиночество. В последний раз махнув рукою молодежи, он вышел из воды и заторопился вслед за Григорием, который уж сворачивал от речки к селу.
Мимо колхозной кузницы и электрической мельницы они вышли на улицу, которая с давних времен называлась странно, по-театральному — Галеркой. Дальше дорога шла через сосновое, похожее на самый обыкновенный лес кладбище. Захарий Степанович помнил эти сосны еще совсем молодыми, иногда чуть выше крестов, а теперь, за пятьдесят лет, они вытянулись, окрепли, в их облике появилось что-то величественное, тайное, как, наверное, и подобает деревьям, растущим на таком месте…
На кладбище Захарий Степанович решил задержаться; захотелось посмотреть на могилы отца и матери, посидеть около них, подумать.
Оставив Григория на дороге, он пошел в глубь кладбища, но, сколько ни ходил между сосен и крестов, родительских могил так и не мог найти. Он долго не хотел этому верить: ведь всю жизнь Захарий Степанович, кажется, помнил, что похоронены отец с матерью возле самой кладбищенской ограды, под двумя небольшими соснами. Но то ли сосны со временем стали совсем неузнаваемыми, то ли ограду переносили несколько раз с места на место, — а могил не было.
Совсем отчаявшись, Захарий Степанович собрался было идти за помощью к Григорию. И вдруг наткнулся на могилу Серафимы. Захарий Степанович, может, и прошел бы мимо этой ничем не выделяющейся среди других могилы, обнесенной невысоким штакетником, если бы не заметил на кресте в аккуратной деревянной рамочке фотографию Серафимы. Он остановился возле ограды, долго смотрел на Серафиму, сорокалетнюю веселую женщину, какой он ее уже и не помнил. И в эти минуты Захарий Степанович признался, что, наверное, хитрил и обманывал себя, будто искал только могилы своих родителей; теперь, наткнувшись на могилу Серафимы, как бы встретившись с ней еще раз в очень грустное для себя время, он понял это особенно ясно…
Когда Григорий, должно быть устав дожидаться его на тропинке, тоже подошел к ограде, Захарий Степанович не выдержал и спросил:
— Она обо мне не вспоминала?
— Вспоминала, — ответил Григорий после долгого тягостного молчания.
Никакого больше разговора у них о Серафиме не получилось. Григорий сорвал две-три сорные травинки, нечаянно выросшие на могиле, потом закрыл на калитке щеколду и пошел к дому.
А Захарий Степанович еще долго стоял возле могилы. Тяжелая мысль вдруг навалилась на него: что же он наделал тогда в торопливых двадцатых годах!.. Богом или кем там еще была предопределена ему судьба, но он отвернулся от нее, прошел мимо. Каяться теперь, конечно, уже поздно, но и не каяться, не жалеть об этом тоже было нельзя…
Он пошел вслед за Григорием, решив догнать его и объяснить, что он жалеет о многом в своей жизни, давно ищет покоя и прощения. Но Григория уже не было видно…
Захарий Степанович тяжело зашагал вдоль улицы, совсем разбитый и опечаленный от сознания, что этого покоя и прощения он, наверное, уже никогда и нигде не найдет.
И словно для того, чтоб искупить вину хоть перед родителями, Захарий Степанович свернул в проулок, где когда-то стоял их дом. Теперь от него остался едва заметный глиняный бугор, поросший лебедою и крапивою. На подворье под выросшей уже без Захария Степановича вербою играли ребятишки: они прятались в лебеде, грозили друг другу крапивой, смеялись какой-то своей детской радости. Захарий Степанович остановился, пытаясь вникнуть в их жизнь, и вдруг у самого меньшего, рыжеволосого веснушчатого мальчика заметил привязанную на веревочке галошу — точно такую же, какая была и у него в детстве. Сразу вспомнилось, как когда-то отец принес с базара новенькие, пахнущие резиновым клеем галоши, как их всей семьей примеряли на валенки и как потом на улице, скатываясь с Маковой горы, Захарка хвастал перед Гришкой и Серафимой.
Захарию Степановичу захотелось подозвать к себе мальчишку, прикоснуться к его галоше… Но мальчишка, изображая из себя поезд, нагрузил галошу песком и вместе со своими товарищами спрятался от Захария Степановича за стоявшими по соседству сараями.
Захарий Степанович не стал больше смущать мальчишек. Тяжело ступая по горячему песку босыми ногами, он пошел к дому Григория, чувствуя, как за эти минуты еще более постарел и обессилел…
Назад к Маковой горе Гриша и Надя вернулись уже под вечер, когда солнце начало садиться и пляж постепенно опустел. Они думали, что старики давно копают и, может быть, даже нашли что-нибудь интересное. Но возле могильника никого не было. Раскапывать его самим без Захария Степановича Гриша и Надя не решались. Они посидели немного на траве возле палатки, а потом пошли собирать по кустам сухую лозу и выброшенные еще во время разлива корни каких-то деревьев: им вдруг захотелось разжечь костер, посидеть возле него, может быть, всю ночь, послушать, как то волнуется, то дремлет, думая о чем-то далеком-далеком, Сновь-река…
Вскоре к ним подошли возвращавшиеся домой пастухи, посмотрели на разрытую яму, поинтересовались, как и утром:
— Ну что, ничего не нашли?
— Пока нет, — ответила Надя.
— А найдете?
— Конечно, найдем.
— Ну-ну, — заулыбались пастухи, постояли еще немного на краю ямы и ушли к лошадям, разговаривая о своих деревенских делах.
Но вдруг один вернулся назад и показал рукою на заросли камыша:
— Лодка там запрятана. Может, покатаетесь?
— Спасибо, — улыбнулась ему в ответ Надя и начала расспрашивать что-то о лошадях, о речке.
Пока они разговаривали, Гриша разжег костер. Он вначале разгорелся неярко, дымно, но постепенно дым рассеялся, смешался с начинавшим опускаться на луг туманом. Когда подошла Надя и села рядом с Гришей возле костра, он уже горел голубым, словно позднее вечернее небо, огнем. Надя и Гриша молча смотрели на него; он казался им таким же древним и вечным, как и река. В разные времена к нему подходили разные люди, сидели несколько мгновений, чтоб после уйти и никогда больше не возвращаться…
А теперь вот это мгновение наступило для Нади и Гриши, и им так хочется верить, что оно будет длиться для них гораздо дольше, чем для остальных, прежних людей…
Где-то совсем рядом с костром промчались лошади. Надя долго прислушивалась к их топоту и ржанию, а потом вдруг прислонила голову к Грише на плечо и зашептала странные, удивительные слова:
— Я прикладываю голову к твоей груди, и мне слышится нарастающий топот конницы. Что это? Может, это твоя любовь гонится за мною следом и зажигает по ночам костры? А может…
Лошади промчались мимо, но тут же вернулись, начали кружить возле костра, приближаясь к нему все ближе и ближе; казалось, еще мгновение, и они, не обращая внимания на Гришу и Надю, подомнут костер под себя, растопчут, погасят… Но в последнюю минуту лошади остановились, прислушались к, наверное, только одним им ведомым ночным звукам, развернулись и вскоре растаяли в темных бесконечных лугах… Все вокруг затихло. Речка, казалось, опять замерла, остановила течение, огонь над костром перестал волноваться, мучиться: он был поражен чем-то неожиданно возвышенным, чистым и теперь своим трепетом боялся нарушить эту чистоту, это неповторимое мгновение.
Гриша, бесшумно шагая по луговой стерне, наносил в палатку еще лежавшего в покосах, пахнущего землей и травяным соком сена. Надя тоже начала было помогать ему, но потом незаметно вошла в палатку и больше оттуда не появлялась. Гриша тихо позвал ее: