е была рана, другим прижал к телу буханку хлеба, кулаки выставил вперед. Скосил глаза — что там сзади, не подступится ли кто со спины? Сзади всё было в порядке, спина надёжно защищена. Если только кто-нибудь перемахнёт через каменную заплотку и свалится ему на голову, но забор этот ещё надо было одолеть.
Небо сделалось совсем чёрным, недобрым, мятежным, вызывающим оторопь — ни единой живой блестки, всё в мире умерло, сошло на нет, даже снег и тот перестал подсвечивать, всё скрылось в темени.
Скрип — зловещий, тяжёлый — приближался, осталось всего ничего — считанные метры, считанные секунды.
Жалость, боязнь того, что он погибнет, не сохранит хлеб, не доберётся до матери, куда-то исчезли. Знакомое состояние, которое бывает перед атакой: сейчас взметнётся под сырые облака сигнальная ракета и солдатские цепи поднимутся из снега в едином крике: «Вперё-ёд!» Вперёд, к горлу врага! Перегрызть его, переломить, добиться победы. Человеческий организм в такие минуты сам себе выбирает режим, дыхание становится коротким, жёстким, сердце бьётся ровно, появляемся бойцовский азарт.
Невольно удивился Каретников — до чего же переменчив человек! Ещё мгновение назад — ну два мгновения от силы — он поддался душевной хилости, боль допекала ею, дыхание рвалось, перед этим была вспышка злости, которая тоже вскоре угасла, а сейчас — всё спокойно, словно бы и слабости прежней не было, и усталости, и раны, едва затянувшейся, — будто он всю жизнь только тем и занимался, что отбивался от преследователей.
Скрип всё ближе и ближе. Каретников вгляделся в темноту, стараясь уловить там зелёный волчий промельк, но тропку, пробитую в снегу, пока ещё скрывал ноздреватый отвал. Сейчас преследователи покажутся из-за отвала и тогда… Он выдернул руку из варежки, подышал на пальцы, сунул назад в варежку.
Дрогнул, поплыл куда-то в сторону сугроб, находящийся перед ним, поехал снег под ногами, покачнулась земля, и Каретников напрягся — рассчитывал услышать взрыв недалёкого снаряда, который встряхнул Васильевский остров, но не услышал — взрыва не было, и снаряда тоже не было, — просто он нетвёрдо стоял на ногах. Снова показалось ему, что земля катится куда-то в сторону, а по сугробу ездят, стремительно перемещаясь с места на место, какие-то бледные верткие червячки.
Червячки, черви… Червячки, черви. Губы его беззвучно шевельнулись. Вспомнился мичман, который лежал рядом в госпитале.
До госпиталя мичман неделю валялся в санитарной землянке — его никак не могли вывезти в госпиталь. И медикаментов не было — кончились медикаменты, пользовались старыми бинтами да знахарскими средствами. Единственного фельдшера, который мог бы оказать помощь раненым, убило. Люди, находящиеся в санитарной землянке, начали заживо гнить — в ранах, под бинтами, у них заводились черви. А раз черви, значит, всё, значит, конец. «И я думал — конец, — рассказывал мичман, — мало того что ранен, мало того что контужен — черви живого сожрут. Как иного мертвяка в могиле. Белёсые черви-то, жирные такие. А оказалось — ещё не конец. Черви-от разные бывают. Одни сжирают живого человека, а другие лечат, очищают его от гноя. У меня оказались черви, которые очищают от гноя. Всю гниль, всю налипь на ранах съели и поползли наверх из-под бинтов. Когда выползли — я облегчение почувствовал. На вид черви-от гадкие очень, жирные, белые, проворные, а вон, оказывается, какую пользу раненому человеку приносят…»
Скрипучий жёсткий снег колыхнулся опять, земля снова поехала из-под ног в сторону. Каретников прижался плечом к выступу ограды, устоял.
Шаги раздавались уже совсем рядом. Каретников, напрягшись, попробовал определить, сколько же человек всё-таки идёт: двое, трое, четверо? Визг был резким, оглушающим, тяжёлым — Каретникову захотелось даже уши зажать, но зажимать нельзя, он тогда все на свете проворонит. Попробовал Каретников представить себе, что сейчас с ним произойдёт, мотнул головой неверяще: снег, по которому ползали черви-тени, сделался сукровичным, красным. У Каретникова задёргалось горло: не-ет!
Он отставил левую ногу в сторону, чтобы для удара был упор, напружинил плечо, готовясь оттолкнуться им от выступа, — плечо во время удара должно быть свободным, — оттянулся чуть назад. Ну, д-давайте, гады, н-ну! Хрен вы меня возьмёте!
А ведь возьмут. Ещё как возьмут. Это Каретников знал точно, покривился тоскливо лицом: наган бы сюда или гранату-лимонку. Он бы тогда показал, как ведут себя фронтовики, как умеют умирать…
Сквозь зубы втянул в себя холодный сухой воздух чуть не задохнулся — воздухом обожгло глотку, легкие: притиснул ко рту рукав шинели — побоялся закашляться раньше времени выдать себя. Бегающих червячков-теней перед глазами стало больше — всё шустрые, страшноватые носятся из стороны в сторону, будто микробы. Точно микробы, которых Каретников не раз рассматривал в микроскоп на уроках биологии — верткие, противные, вызывающие ощущение изжоги и холодной боли. И каждый раз сомневался: неужто эти крохотные невесомые твари, которых набито в обычной капле воды из-под крана больше, чем птиц в лесу, могут отправить на тот свет человека — большого, умного, защищённого от разных напастей, сильного? Никак эта истина не укладывалась у него в голове.
— Прощай, мама, — сипло, в себя пробормотал он, — и прости, что заставлю тебя горевать.
Получив похоронку, мать зайдётся в крике, в плаче, потом замрёт и сделается немой, неживой. Такой она, наверное, была, когда пришло известие о смерти отца, долго восстанавливала саму себя — что-то в ней высохло, умерло, — после таких известий в людях обязательно происходят качественные изменения. Как наверняка происходят качественные — не только количественные, но и качественные — изменения в мире, когда из жизни уходит человек. Всего один человек.
Ему стало до слёз обидно, что он так рано прощается с жизнью, умрёт он сейчас и останется от него стон, заметенное снегом алое пятно — место, куда прольётся кровь, да бесформенный ком, наряжённый в шинель, бывший когда-то живой плотью, лейтенантом Каретниковым, и всё. Он сжался, втянул голову в плечи, подавил возникший в горле всхлип и в ту же минуту увидел, что из-за обледенелой ноздреватой горбины сугроба показалась чья-то невесомая, совершенно нереальная, будто бы из сна, из видения, фигура — бестелесная, просвечивающаяся в этой тьме насквозь, с поднятым большим воротником, заваливающимся на голову. Каретников распрямился и, оттолкнувшись плечом от ограды, послал кулак вперёд.
Удар был скользящим, нерезким, больше вреда принес тому, кто бил, а не тому, кого били, это Каретников понял сразу, из глотки у него вырвался тщательно сдерживаемый стон, он не удержался на ногах — сбил собственный удар — и полетел на преследовавшего человека.
Преследователей, оказывается, было не много, а всего один, один лишь — это просто звук множился, сбивал с толку, оглушал.
Боль в перебитых рёбрах смяла Каретникова, перед глазами замелькали сполохи, он застонал и на несколько мигов отключился. Но и этих нескольких мигов было достаточно, чтобы примерзнуть к снегу. Когда Каретников очнулся, то не мог никак оторвать от чего-то твёрдого голову — приклеилась. Может, он уже мёртв и находится в неком неведомом месте, в «приёмной», куда стекаются освобождённые от тела человеческие души, чтоб получить дальнейшее назначение?
Невольно вспомнилось, как один старый инженер, пришедший к матери в библиотеку, сетовал, что люди, которые не верят в Бога, умирают тяжелее, чем те, которые верят. «Почему же?» — поинтересовалась Любовь Алексеевна. К тому, что говорил старый читатель, она отнеслась чрезвычайно серьёзно, и эта серьёзность удержала Каретникова от пренебрежительного фырканья. «Причина простая, — ответил тот, — умирать проще и легче потому, что веришь в продолжение жизни. Жизни уже загробной, под крылом у Бога. А когда было принято постановление, что Бога нет, ликвидирован он как нетрудящийся класс, то вместе с ним, значит, была ликвидирована и загробная жизнь. И вообще, отжил человек — и всё, ничего после него не остается. Только прах». Он так и сказал: «принято постановление», и, пожалуй, лишь этой фразой вызвал у Игорька Каретникова улыбку, больше ничем. «Ну почему же ничего не остаётся? — возразила старому читателю мать. — А это вот, — она обвела рукою полки, доверху набитые книгами, — творения человеческого ума… А песни? А дома?» — «Всё это невечно, — грустно заявил старый человек, — уязвимо. Сгниёт и разрушится». — «Но что-то же останется!»
Дёрнув головой, Каретников освободился от ушанки и, перевернувшись, собрался нанести преследователю второй удар, но не тут-то было. Подмяла Каретникова боль, и не только боль — он вдруг увидел глаза человека, лежащего рядом: глубокие, чёрные, беззащитные, молящие, — и понял, что никогда не сможет нанести второго удара.
— Ты чего? — просипел он едва слышно. Облачко пара светящимся клубком поднялось над ним и осыпалось с тихим стеклянным звоном.
— Я? Я ничего, — раздался в ответ шёпот. — А ты чего? Чего дерёшься?
— Я защищался, — с достоинством просипел Каретников.
— А я домой иду, — шёпот был едва различимым, смятым, чересчур далёким, будто идущим из-под земли.
Девушка! Мелькнуло в мозгу Каретникова что-то острое, и он в тот же миг засомневался: может, не девушка это, а блокадный хлипкий пацанёнок?
Неожиданно сделалось жарко. Действительно было от чего вспотеть — Каретников ожидал увидеть грозных преследователей, настоящих врагов, беспощадных, злых, приготовился умирать, а, оказывается, умирать-то вовсе и не нужно.
— Нет, ты преследовала меня, — неуверенно, ощущая какую-то физическую боль от стыда, просипел Каретников. — Меня специально предупредили, что могут убить.
— Могут. Но я не думала преследовать вас. — Шёпот девчонки сделался сырым — наполнился слезами, обидой, и Каретников подумал, что этой девчонке так же обидно и больно умирать, как и ему. Ей так же дорога жизнь: простая истина, до которой на фронте не всегда додумываются. На войне жизнь не ценится. «Неверно!» — хотел было вскричать Каретников протестующе, но не вскричал. Сил не было. — Честное слово, не думала, — девушка, кажется, уже справилась со слезами, сырость исчезла из шёпота.