Сунув руку за пазуху, Каретников потрогал пальцами буханку хлеба — холодная, чужая, не хлеб, а глина, — помедлил немного, потом расстегнул борт шинели и осторожно, стараясь не отломить ни единой застружинки, не потерять ни одной крошки, вытащил буханку, подержал её в руках, словно бы обдумывая, правильно ли он сейчас поступает. Подошёл к столу, разрезал буханку пополам, одну половину с обломленным краем оставил на столе, другую снова сунул за пазуху.
— Это тебе, — сказал Каретников, поглядел куда-то в сторону, в окно, на старую покоробленную фанеру, в которую был вставлен раструб «лебединой шеи», перевёл взгляд налево, в забусенную снегом и мелким махристым инеем половинку стекла, где ничего не было видно, только серая недобрая плоть да тёмные, схожие со струпьями пятна, но они растворялись, исчезали в серой плоти и проступали, лишь когда Каретников напрягал взгляд.
Ирина посмотрела на стол, в лице её что-то дрогнуло, поползло вниз. Лицо некрасиво утяжелилось в подбородке глаза прикрылись веками, сделались маленькими, заметалось в них что-то колючее, яркое, будто расплавленный металл, далёкое.
— Да, это тебе, — повторил Каретников, показал глазами на хлеб, сглотнул слюну. Покраснел: звук был громким.
— Полбуханки хлеба. Тут целых пять паек… — Ирина качнулась в сторону, — будто бы с неба упали. Как манна небесная. Действительно, у меня сегодня счастливый день, — она протянула руки к «буржуйке». Огонь в печке разгорелся, загудел, в кухне сделалось жарко. — Мы сейчас устроим настоящий пир. С чаем. А то я сегодня, кроме горчичных блинцов, ничего не ела, — пожаловалась она.
— Вкусные? — одолев голодное жжение в глотке, довольно наивно спросил Каретников.
— Вкусные, — Ирина печально улыбнулась, — только горькие очень.
— Естественно, раз они из настоящей горчицы.
— Из настоящей горчицы, — повторила Ирина вслед за Каретниковым. — Но это ещё не самое худшее на Васильевском острове.
— Как их готовят?
— Рецепт несложный. Берут горчицу и вымачивают её — дней пять-шесть держат в воде. Только воду надо часто менять. Горчица вкусом немного отмякает, злости в ней поубавляется, и всё — можно печь блинцы.
— Жёлтого цвета?
— Ядовито-жёлтого.
— Блинцы-скуловорот, — Каретников невольно усмехнулся. Сделалось неловко — над чем вздумал усмехаться? Виновато прижал руку к горлу: — Извини, пожалуйста.
— Ничего, — голос Ирины был печальным, — бывает.
— А где горчицу берёте?
— Довоенные запасы. Её много в магазинах застряло. — Ирина поднялась, взяла чайник с подоконника, поставила на ало засветлевшую спину «буржуйки» — разогревается печушка споро, только дрова подкладывай. — Не разбомбили магазины, как, например, разбомбили Бадаевские склады. От Бадаевских складов одна земля только и осталась.
— Одна земля… — эхом отозвался Каретников.
— Ты вначале выпей чаю, а потом уже иди. Ладно?
— Ладно.
Она приблизилась к столу, посмотрела на хлеб, попыталась отвести взгляд в сторону, но не смогла, лицо её показалось Каретникову старушечьим, утомлённым. Только глаза были молодыми, живыми и странно не соответствовали лицу. Каретников думал, что глаза Ирины чёрные, — так ему казалось там, на улице, когда они лежали на ноздреватой боковине сугроба, испуганные друг другом, и никак не могли отдышаться, а глаза не были чёрными.
— Прости меня, — опять повинился Каретников.
— Не за что, — Ирина тонкими длинными пальцами отщипнула кусочек хлеба, положила его в рот и медленно, словно это был не хлеб, а что-то другое, неведомое, очень вкусное, разжевала.
Потом неслышной, невесомой поступью, чуть пошатываясь, прошла мимо Каретникова и скрылась в темной мрачной глуби квартиры. Каретников остался один на кухне. Что он испытывал к этой девушке? Практически ничего — ни тяги, ни, наоборот, отчуждения, ни тепла, ни холода, — и вместе с тем что-то держало его здесь, не давало просто так уйти, и он подчинялся этому невидимому, как некому велению, знаку, поданному вышестоящим командиром, — и нельзя сказать, что это приносило ему неудобство, какие-то лишние хлопоты, он не вступал в противоречие с самим собой, хотя знал, что ему надо медленно двигаться к матери, нырять в ночь, в снег, в ветер, пробираться на Голодай.
Сглотнул слюну: хлебный дух закупорил глотку. Каретников старался не смотреть на хлебную половинку, отрезанную от буханки, он приклеил — именно приклеил — взор к алеющей спине «буржуйки» и старался не отрывать его от печки, думал о том, что огонь, как и люди, имеет живую душу, живую плоть, огню ведомы те же радости и горести, что и человеку, так же ненавистен холод и там, где есть огонь, зло обязательно отступает. Но стоит только разозлить огонь, как он обязательно сделает человеку худо, вот ведь как.
Он вдруг ощутил сзади дыхание, взгляд — так иногда мы затылком, спиной чувствуем постороннего человека. Каретников оглянулся — никого. На плитке зафыркал, захрипел, будто простудный больной, чайник, Каретников подхватил его за ручку, обжегся, но не бросил чайник на пол или обратно на «буржуйку», а донёс до стола. Помотал в воздухе рукой, подумал о том, что в жизни одна боль обязательно перебарывает другую, как перебивает голод и разные неприятные ощущения.
— Подуйте — полегчает, — услышал он тихий голос сзади, снова почему-то на «вы», и замер, будто его заколдовал некий лицедей-волшебник; такое в сказках бывало и будет ещё не одну тысячу раз. — Я серьёзно говорю, подуйте на руку — обязательно полегчает. Проверено на практике.
— Эт-то в-вы? — резко повернувшись, неверящим шёпотом пробормотал Каретников.
— Я. Кто же ещё? — Ирина улыбнулась. Каретников поднёс руку к глазам. Непонятно было, какое это движение — шутливое, нарочитое или всамделишное, серьёзное движение человека, который не верит тому, что видит.
Это была Ирина и одновременно совсем не Ирина.
Перед ним стояла высокая и очень красивая — именно очень красивая — девушка в белом невесомом платье из струящейся блесткой ткани, в белых, сработанных умелой рукой туфлях на точеном десятисантиметровом каблуке. Каретников помотал головой, подумал, что сейчас он свихнётся: не может быть, чтобы это была Ирина! Голова у бывшего ранбольного пошла кругом, в глазах помутнело, горло сдавил знакомый обруч, сейчас ему сделается совсем не по себе, и когда он очнется, то поймёт, что всё происходящее — сон. Сон, неправда, больная одурь, блажь из детской сказочки, мистика, а не явь.
Но это была явь — перед ним стояла Ирина. Лицо узкое, горячее, несмотря на холод — ведь только в кухне тепло, и то с натяжкой, в квартире же холодно, — румяное, будто у девчонки с картины Серова, которая сидит за столом на дачной веранде и любуется персиками, — эту картину Каретников почему-то часто вспоминал, — глаза серо-дождистые, с блеском, волосы длинные, тёмные, аккуратно» подрезанные. Будто и не было недавней дурнушки, полустарушки-полудевчонки, похожей на деревенскую нищенку, обряженную бог знает во что — в какую-то нелепую хламиду на ватной подбивке… Не Ирина, а совсем другой человек.
— Сейчас мы будем пить чай, — объявила Ирина. Посмотрела на Каретникова, не выдержала, крутнулась на каблуке: — Ну как?
Вместо ответа Каретников молча поднял вверх большой палец.
— У нас всегда было принято одеваться к столу, — пояснила Ирина, — чтобы никому не портить аппетита.
«У нас всегда было принято… У нас… — невольно отметил Каретников, — значит, эта квартира, как и должно, была многонаселенной. Это естественно. Не может же в ней жить только один человек. Явно у Ирины были отец, мать, братья, дед с бабкой, близкие родственники. Может быть, даже приживалка была… Где они сейчас?»
— Как вас зовут? — спросила Ирина. Поправилась: — Как тебя зовут? — Ведь они уже были на «ты»; и взятое один раз обращение надо соблюдать.
— Игорем. — Он склонил голову. — Игорь Каретников.
— Очень приятно, — Ирина, словно девчонка — персонаж всё с той же знакомой картины Валентина Серова, чуть присела, поглядела на него внимательно, потом сделала книксен. Игорь хотел ещё что-то добавить, но Ирина остановила его движением руки: можно не продолжать. — А моя фамилия Коробейникова.
— Хорошая русская фамилия, — похвалил Каретников. Хмыкнул: — А звучит-то как стихи, практически в рифму — коробейник, каретник, Коробейников, Каретников, Каретникова, Коробейникова…
— Имена на «и», — добавила Ирина.
— Действительно. Два «и».
— Ну что ж, товарищ «И», пора пить чай. Сладкий, — немного помолчав, добавила она.
— Откуда у вас сахар? Из старых запасов?
— Из старых, — Ирина печально улыбнулась. — Если бы из старых…
Она выдвинула ящик стола, пригласила Каретникова посмотреть, каким сахаром пользуются блокадные ленинградцы. На искривленном фанерном дне ящика лежало несколько комочков земли. Чёрной, спекшейся, со слюдяными прослойками.
— Что это? — Игорь Каретников хотел было взять в руку один из комков, определить на ощупь, что это такое — не земля же, в конце концов, хотя на землю очень похоже, — но не стал: насторожил Иринин голос.
— Это и есть мой сахар.
— Как?
— Впрочем, не только мой. Многие ленинградцы пьют чай с этим сахаром, — Ирина слила кипяток в алюминиевую кастрюльку, стоявшую на подоконнике, бросила туда несколько комочков земли, накрыла кастрюльку крышкой. Струйка пара скользнула по замахренному инеем стеклу, испуганно отшатнулась в сторону и растаяла. — С этим вот пьют… с земляным сахаром. — Ирина обмотала крышку полотенцем. Повернулась к Каретникову: — А вы… ты раздевайся, не парься в шинели.
В кухне действительно было жарко, «буржуйка» скорость набирает мгновенно, жарит без устали, пока в её зев подкидывают пищу, а когда перестают подкидывать, так же мгновенно остывает.
Наконец-то Каретников понял, что это за сахар, откуда он.
В первые дни войны немцы проводили массированные, адские по своей жестокости бомбёжки многих городов, в том числе и к Москве прорывались, а вот к Ленинграду прорваться не смогли — тут было надежное зенитное прикрытие, способное превратить любой самолёт в сито, да потом под Питером базировалась авиация Балтийского флота, участвовавшая в финской кампании. Ребята там служили боевые, немало повидавшие, орденоносцы, молотили фрицев за милую душу, щелкали «юнкерсы» как орехи: р-раз — и нету! Балтийская авиация и зенитчики были серьёзной преградой для фрицев.