В конце комнаты виднелась дверь.
— Там моя спальня, — пояснила Ирина. — Но в холода я сплю на кухне.
Глянув мельком на дверь, ведущую в спальню, Каретников снова вернулся к шкафу, и лицо его исказила жалость — кое-где на роскошных розетках, лаковых цветках и завитушках виднелись следы ударов, грубые, хотя и не очень сильные, — видать, у того, кто бил, удар был слабым, неумелым.
— А это? — хрипловатым от того, что видел, шёпотом спросил Каретников: слишком не вязались грубые порезы с лаковой красотой шкафа. — Чего это такое?
— Чего, чего? — Ирина улыбнулась. — Моя работа, вот чего. Пыталась расколоть на дрова.
— Такую красоту — и на дрова?
— Жизнь дороже красоты, — умудрённым тоном проговорила Ирина, и Каретникову сделалось щемяще горько, тоскливо от этого тона.
«Это что же такое выходит? — молча спросил он себя. — Что, мы и наших девчонок уже не можем защитить от всяких напастей, от горя и беды, от всего сурового и сумрачного, что существует на свете? А впрочем, как ты это сделаешь, Каретников, как? Идёт война, умирают люди, беды вон сколько, через край, голода да студи — и того больше. Как защитить, как уберечь? Никак — вот что выходит в итоге».
— Попыталась я перевести эту красоту на дрова, да сил не хватило, — пожаловалась Ирина, коптилка в её руках дрогнула — держала она светильник некрепко, рахитичный пламенёк мигнул, снова знакомо оторвался от фитиля, повисел немного в воздухе, грозя погаснуть, но не погас, опять опустился на фитиль, словно куренок на гнездо, поёрзал на остром чёрном кончике, устраиваясь поудобнее, и успокоился. Каретников провёл рукою по одной из лаковых розеток шкафа, колупнул пальцем след удара, приподнял левое плечо — ему показалось, что эта деревянная, любовно сотворенная поделка — живая и прикосновение к открытой ране приносит боль.
— Руби, — тихо скомандовала Ирина. Ей было тоже жалко шкафа — всё-таки настоящее произведение искусства, но выхода другого не было. — Руби! Делать нечего.
Подкинув в руке топор, словно бы пробуя его на вес и ладность, Каретников зажмурился: на него накатил какой-то странный страх — размахнулся и ударил под основание резного столбика, украшавшего угол шкафа.
Отдача была сильной — топор чуть не вышибло из рук: это дерево рубить всё равно что резину — топор обязательно будет отскакивать. Каретников охнул, ударил во второй раз. Получилось удачнее.
Он взмок, гимнастёрка пропиталась насквозь, прежде чем свалил этот красивый резной столбец. Свалив, перерубил его пополам, скомандовал Ирине:
— Неси в печку, — а сам подступил к шкафу с другого бока, начал рубить второй столбец.
Вскоре перед глазами у него всё поплыло, закачалось, появились оранжевые птицы — слабость брала своё. Каретников медленно опустил топор на паркет, присел на четвереньки. Оранжевые птицы продолжали носиться перед ним, тогда Каретников сел на пол, вытянул ноги.
— Тебе плохо, да? — услышал он озабоченный Иринин шепот, скосил глаза в сторону, увидел, что Ирина сидит рядом, приподнял плечи, он то ли подтверждал, что ему плохо, то ли, наоборот, отрицал — непонятно было, покашлял, ощутив внутри что-то твёрдое, холодное. Поймал взглядом пламенёк коптилки — Ирина, когда уходила на кухню с располовиненной резной колонкой, поставила коптилку на пол — мотнул отрицательно головой: пройдёт.
Взялся за рукоять топора, проговорил виновато:
— В госпитале-то жизнь какая… В основном лежачая. Отвык от движения, от работы. На фронте, бывает, когда окопы роешь, так намахаешься, что потом кажется — всю жизнь только этим и занимался.
— Командиры тоже роют окопы?
— Смотря какой командир, — проговорил Каретников хрипло, промороженно, — полковнику, например, вовсе не обязательно.
— Полковнику другие выроют?
Поднялся Каретников, потянул за собой топор и, согбенный, огорбатевший, будто медведь, махнул им по косой, дарил в резной лаковый бок — с той стороны, где был секретер. Ударил во второй раз, в третий, в четвёртый. Минуты через две снова выдохся, перед ним опять начали вспархивать, чертить воздух оранжево-пламенистые голуби. Лёгкие в груди захрипели, хрип был громким, что-то там лопалось, шкворчало, будто сало на сковородке, гудело.
— Слушай, а если мы грохнем этот шкаф набок, он не проломит пол? — отдышавшись, спросил Каретников, зажмурил глаза, думая, что огненные птицы перестанут крутить свои хороводы, исчезнут, но они не исчезали, продолжали допекать Каретникова.
— Не знаю, — пожала плечами Ирина.
— Внизу кто-нибудь живёт?
— Нет. Все умерли.
— Тогда не страшно. Если там рухнет штукатурка потолка, счёт за ремонт нам не представят, да? Подсоби мне, если можешь, — Каретников упёрся руками в край шкафа, но тот, тяжёлый, не поддался. Даже с места стронулся. — А завалить его нам надо, — сипло пробормотал: Каретников. — Его, лежащего, и разрубить будет легче.
Втянул в себя воздух, будто бегун перед стартом, поморщился, когда вновь услышал клекот в лёгких: неужто свинец их, как и рёбра, тоже покорежил? Не должно быть. Тогда чего ж они сипят, клекот, хрип издают, а? Может, он сегодня их поморозил? Мотнул головой отрицательно: нигде вроде бы не терял сознания, в сугробе не валялся, отчего ж лёгким оказаться помороженными?
Слабость всё это, слабость… Она виновата. И лёгкие хрипят от слабости, и оранжевые птицы, что как сумасшедшие носятся в темени промороженной комнаты, тоже от слабости.
Развернулся лицом к стене, чуть носом не провёл по побелке, спиною подтиснулся под шкаф, упёрся лопатками в холодное острое ребро, надавил на него:
— Р-раз-два, взя-яли! — прохрипел Каретников и не услышал собственного хрипа. Перед глазами стало порхать вдвое больше голубей. — Р-раз-два, взя-ли! — скомандовал он снова. Скомандовал сам себе, не надеясь, что Ирина будет надёжной подсобницей, сил-то у неё куда меньше, чем у него. — Р-раз-д-два…
Шкаф дрогнул, он, будто бы решив что-то важное про; себя, отклеился от пола, пополз, кренясь, и в следующий миг неожиданно с огромной силой надавил на Каретникова, плюща его, втискивая в стену, Каретников охнул, боль пробила его от пяток до макушки, он чуть не потерял сознание, но всё-таки не потерял, сжал зубы так, что на них будто бы заскрежетала дробь, упёрся в стену коленями, грудью, локтями, ладонями, лбом, надавил на шкаф спиною, захрипел от боли, досады, немощи. Шкаф уступил.
— Бер-реги-ись! — выбил из себя крик Каретников, когда почувствовал, что шкаф перестал сопротивляться, отскочил в сторону: мало ли что из раскуроченного нутра этого лакового чуда может выбрызнуть — осколки стекла, гвозди какие-нибудь, острая твёрдая щепа. Краем глаза заметил, что Ирина тоже отскочила в сторону.
Шкаф ахнулся об пол с таким грохотом, что невольно показалось: в квартире разорвался снаряд сорокапятимиллиметровки — походной противотанковой пушки, которая хоть и мала на вид, но очень голосиста.
Из-под шкафа действительно выбрызнуло что-то сверкучее, быстрое, дробью прошлось по полу, чуть не сбило коптилку. Сбить не сбило, а вот огонь в коптилке погас. Сделалось темно. Но в следующий миг оказалось, что не так темно: сквозь забусенные инистые окна в комнату проливался слабенький морок. Каретников сел на край шкафа, взялся рукою за грудь — надо было утишить хрип и клекот в лёгких, унять боль. Ирина села по другую сторону шкафа. Минуты через три из далёкого далека до Каретникова донесся её голос:
— Сидим, как двое влюбленных на скамеечке.
Он хмыкнул. Запалил коптилку снова, подумал: а ведь, чего доброго, побудет он ещё час-полтора здесь, и всё — навсегда прикипит душой к этой худенькой красивой девчонке, которая хорохорится, храбрится, белое платье напоказ выставляет… Впрочем, почему выставляет? Платья никогда не выставляют напоказ, Ирина — не тот человек, которому выгодно преподнести собственную персону в наилучшем свете, Ирина ведёт себя точно так же, как вела и в другие разы, до войны, например. Она с детства привыкла появляться перед гостями в нарядных платьях. Это просто в крови у неё…
У каждого парня, который находится на фронте, должна быть своя девушка — нежное создание, о котором человек должен помнить, думать, мечтать о встрече, писать письма, — это подбадривает, теплит, добавляет храбрости, если хотите.
Ну будто бы что стронулось в Каретникове, он почувствовал что-то нежное к этой девушке в белом платье, в нём появилась потребность помогать ей, беречь её. В горле возник знакомый горький катыш.
Как всё-таки сложно и, извините, странно устроен человек. Каретников не думал, он даже желать не мог, когда всего час назад, прижавшись спиною к холодному каменному стояку ворот, ожидал стычки с бандитом, прижимал к телу хлеб и жалел о том, что нет у него с собою нагана. Хотя бы с одним-единственным патроном в стволе. Или гранаты РГД. Он тогда бы, слабый, морочный после госпиталя, показал бы этому дерьму, где раки зимуют, но, увы, оружия у него не было, и он, бессильно хватая открытым ртом воздух, с тоскою поглядывал в небо, прислушивался к звукам и ждал своей последней смертной минуты… Ну разве мог он тогда хотя бы на малую толику, на рисинку, на крупицу пшённую, предположить, что всё так обернется?
Ну какими неведомыми путями, с помощью каких сложных формул, комбинаций занесла его сюда судьба? Или, может, все это неправда? Он попробовал оторваться от земли, вознестись ввысь — оторвался, вознесся, будто святой, но в ту же секунду всё в нем запротестовало против такого вознесения. Скорее на землю, скорее в комнату, где он сейчас сидит, в холод, в тишь, в которой слышны и волчий вой ветра, и хрип собственных лёгких, и оглушающе-больной стук сердца. Он любит, он полюбил эту девчонку, он будет вспоминать о ней с теплом и нежностью в окопах, он защитит её, если что…
— Завтра я уезжаю на фронт, — неловко шевельнувшись и дёрнув головой от непроходящего, подпершего подгрудье холодного комка, проговорил он. Поёжился.
Ирина ничего не сказала в ответ, она как сидела на углу шкафа, свернувшись в клубок, обхватив руками колени, так и продолжала сидеть.