Поскольку все эти евреи, как я уже сказал, – люди из России, которая воюет с Германией, то все они, согласно закону о вражеских подданных, обязаны ежедневно являться в полицейский участок; исключение составляют лишь немногие привилегированные, которых какие-нибудь важные или знатные персоны порекомендовали вообще освободить от ежедневной явки или хотя бы облегчить им эту процедуру. На меня, гражданина Австрии, которая является союзником Германии, этот закон не распространяется, и я должен являться к полицейским только в тех случаях, когда меняю адрес. По этой причине все завсегдатаи заведения видят во мне человека, который пользуется особым отношением со стороны немецких властей, не говоря уже о немецких евреях. Вот пример, до какой степени видят: некий сын богатых людей из России, студент университета, которому отец каждый месяц посылал содержание, завел себе здесь подругу-певицу, из христиан. Началась война, деньги от отца перестали поступать, он уже не мог баловать свою подругу, как она привыкла, и начал опасаться, что она его бросит и уйдет к кому-нибудь другому. Так вот, он подошел ко мне и сказал: «Смотри, в какую беду я попал, сделай одолжение, поговори со старостой Темпла, пусть ее пригласят попеть в синагогальном хоре на Грозные дни[53]».
Поскольку большинство здешних посетителей не заняты ничем, они затягивают трапезу и растягивают разговоры, засиживаясь до того часа, когда им нужно отмечаться в полиции. Я же, у которого комната украла всякую надежду на вечерний покой, добровольно выбираю позднее сидение в столовке, а порой присоединяюсь к кому-нибудь из этих бездельников, провожаю его домой, захожу к нему в гости и спасаю от одиночества. У того, к которому я захожу, комната хуже моей, но у нее есть замечательное преимущество – в нее не вторгаются ни запахи мяса, ни грохот трамваев. Стою я в его комнате и вижу, как заходит солнце и появляются первые звезды. И вспоминаю свою жизнь в Стране Израиля. Какой мирной и покойной она была, и какая сладостная ночная тишина окружала мое одиночество. И так жалко мне становится самого себя, живущего ныне в непрестанном шуме. А вернуться нельзя – война.
И вот однажды ночью, когда я уже совсем ни разу не смог заснуть из-за трамваев, из-за мяса и из-за всех прочих неудобств этого места, я решил все-таки съехать с этой квартиры. Наутро я сообщил об этом хозяйке. Она сказала: «Хорошо, хорошо», но по лицу ее было видно, что я задел ее честь и нанес ей жестокую обиду, словно бы она восприняла мое решение как знак, что я гнушаюсь их обществом. Однако, несмотря на это, ни она, ни ее супруг не изменили своего доброго отношения ко мне, в отличие от большинства других квартирохозяев, которые едва услышат, что жилец намерен покинуть их квартиру, так сразу превращают его жизнь в подобие семи кругов ада. И потому, начав искать новое жилье, я то и дело ругал себя за легкомысленное решение. И ведь я знал, что нельзя покидать квартиру, когда новую так трудно найти, знал из прежнего своего опыта! Но увы, знать – недостаточно, ибо знания наши – одно, а поступки наши – совсем другое. В общем, пусть зачтется мне, что я так щедро хвалил своих Танцманов: если я впредь буду ругать каких-то иных квартирохозяев, то понятно будет, что я ругаю их не от врожденной ворчливости или по причине низкого мнения о людях вообще, ибо вот – достойных похвалы я вполне способен похвалить. А осуждаю я лишь тех, кто осуждения достоин.
Короче, так: после длительных поисков я все же нашел себе комнату, причем в хорошем доме – на улице Дальманштрассе, выходящей прямо на Курфюрстендамм. Поскольку близилась зима, меня слишком соблазнило, что в доме есть центральное отопление и он близок к станции метро, и я проглядел недостатки комнаты. Да и что мне нужно было в ту минуту? Просто крыша над головой, потому что найти жилье, которое сполна удовлетворило бы меня, я уже отчаялся. И потому едва подвернулась мне эта комната, где к тому же хозяйка, как говорили, хорошо относится к жильцам, я снял ее, сговорившись на двадцать восемь марок в месяц. Плата включала ежедневный завтрак: три куска хлеба с фруктовым джемом да чашка кипятка, заваренного настойкой из зажаренных и размолотых лесных каштанов, и еще одна чашка такого же питья после полудня. И тут я снова скажу доброе слово о домохозяйке, потому что она честно выполняла свои обязательства, а если ко мне приходил гость, даже удваивала порцию «чая». Впрочем, я тоже не обижал ее и за каждый такой дополнительный «чай» давал ей на чай.
Комната моя была узкой и длинной, похожей на прямую кишку какого-нибудь злобного животного, и если таковое не существует, то оно должно было бы существовать, дабы оправдать форму моей комнаты: ее единственное угловое окно выходило на север; правее окна, у стены, стоял письменный стол; напротив него – тахта; между письменным столом и тахтой был втиснут круглый обеденный стол; правее письменного стола, вдоль той же стены, располагался одежный шкаф, а правее этого шкафа стояла моя кровать. Особенно большим количеством одежды я, как вам уже известно, не располагал, почти все мои вещи получили в подарок беженцы из прифронтовых городов, нахлынувшие в Берлин, и с тех пор мне не удалось купить ничего нового. Так чем же тогда служил у меня одежный шкаф? Книжным шкафом. Я положил туда связку рукописей, которыми отчаялся заняться, вдобавок к нескольким книгам из отцовского дома.
Привыкнув стоять у окна, я и тут не изменил своей привычке. Окно мое выходило во двор и смотрело на тридцать шесть кухонь, запахи которых, пересиливая друг друга, извещали меня, какой обед сегодня варится в каждой. Были б на моем месте авторы кулинарных книг, они могли бы составить всевозможные комбинации из всех этих запахов, описать соответствующие всем этим комбинациям блюда и обогатить свои книги изрядным количеством новых глав.
По причине этих несносных запахов я закрываю окно, а по причине малости комнаты, не особо позволяющей по ней расхаживать, я ложусь на кровать. Кровать моя стоит напротив двери. О ней, об этой двери, я пока ничего рассказывать не буду, но придет время, еще расскажу. Над моей кроватью, естественно, находится потолок, а над ним – другая комната. Живет в ней, в той комнате наверху, вернувшийся с фронта солдат, который потерял на войне ногу и которому сделали вместо нее протез. Теперь они приучают себя, солдат и его протез, ступать вместе и заново учат друг друга науке хождения. И если этот протез, как утверждает моя хозяйка, действительно сделан из резины, а не из дерева, как я думал первоначально, то тем больше у меня оснований удивляться, как это такой мягкий материал, как резина, способен с такой чудовищной силой громыхать по полу. А ведь пол солдатской комнаты, хочу напомнить, является потолком моего жилища. Так что мне остается лишь возложить надежды на время, ибо со временем все кончается из-за усталости. Вот я и говорю себе: либо солдат устанет, либо его протез устанет, либо я со своими размышлениями устану. А тем временем время берет себе временную передышку – стоит на месте и никуда не торопится, словно оно само устало. И я лежу на своей кровати, погруженный в размышления: из чего, интересно, делают обувь для такой искусственной ноги – из дерева или из резины. В конце концов я прихожу к выводу, что кожаной она в любом случае быть не может – ведь тот сапожник, что резал языки, которые показывал ему черт, порезал тогда всю кожу, приготовленную для работы, стало быть, кожи, у него уже не осталось, а раз так, значит, ботинки для искусственных ног могут быть только из дерева или из резины.
По утрам я вхожу в ванную комнату и вижу, что ванна полна до краев. Иногда она заполнена загаженным бельем, иногда картошкой, иногда белой капустой, савойской капустой, цветной капустой и прочими овощами, а перед немецкими праздниками она была полна мяса, которое хозяйка привезла из деревни, где до того, как выйти за герра Мункеля, служащего при городском трамвайном управлении, она была прислугой у старого владельца усадьбы, и этот старик по сию пору уделяет ей от щедрот своих и всякий раз, когда она его навещает, снабжает ее продуктами, которых не найдешь в городе. К этому добавляет свою долю еще и его эконом, который втайне от хозяина тоже щедро одаряет мою хозяйку.
Я сказал фрау Мункель, что ванна создана не для продуктов, но она вполне разумно ответила мне, что в такие времена, как наши, нельзя придерживаться столь строгих правил. Я вспомнил, как сам спал в ванне, улыбнулся и сказал: «Но как же мне все-таки умыться?» На что она сказала: «Но вот же кран. А если господин скажет, я принесу таз и кувшин». И вот теперь я каждый день мою лицо и руки в тазу, а раз в неделю хожу в баню. Иной читатель, возможно, скажет, что это напоминает ему те давние дни, когда он сам, мальчишкой, в канун каждой субботы ходил с дедом, мир ему, в баню и плескался там в горячей ванне, но, как по мне, тут нет ни капли сходства. Придет мне пора написать о своем детстве, это сразу станет очевидно.
Фрау Мункель – женщина высокая и худая, у нее маленькая голова и редкие бесцветные волосы, землистое лицо и глаза, как две плошки с керосином. Несмотря на это, есть в ней что-то эдакое, из-за чего можно предположить, что в молодости по ней вздыхало не одно мужское сердце, и даже сейчас, когда молодость ее давно позади, и она замужем, и имеет взрослую дочь, и уже не разбивает ничьи сердца, стоит ей навестить своего бывшего хозяина, как он приветливо выходит ей навстречу, и всякий раз справляется не только о ее делах, но и о делах Хедвиг, и обязательно прибавляет ко всем своим щедрым дарам для фрау Мункель какую-нибудь малость и для «девочки». Соответственно и эконом. А если в усадьбе гостит сын хозяина, он тоже, подобно отцу, интересуется, как там Хедвиг, и тоже передает ей какой-нибудь подарок.
Хедвиг – это дочь моей фрау Мункель, девушка семнадцати лет. В прошлом году она бросила школу, чтобы помогать матери, потому что у фрау Мункель столуются шесть-семь продавцов из соседних магазинов, которые ежедневно приходят к ней на обед. Как на первый взгляд, Хедвиг незачем было бросать учебу, потому что старый владелец усадьбы еще до рождения девочки положил в банк на ее счет тысячу марок, и его сын добавил к этому какую-то сумму, и эконом в свою очередь тоже, причем каждый без ведома другого. Так что на первый взгляд представляется, будто Хедвиг имела средства продолжать учебу и даже, возможно, могла бы стать учительницей, как хотела ее мать, которой в бытность ее в деревне во время беременности очень полюбилась профессия сельского учителя. Но самой Хедвиг, в отличие от матери, полюбилось заниматься домашними делами и обслуживанием гостей.