В сумраке синагогального зала проступали силуэты нескольких человек, боязливо жавшихся к скамьям. На их лицах было такое выражение, словно они прокрались в пустой господский дом, куда большинство хозяев – постоянных молящихся, из имущих и власть имущих, – в будние дни не имеют привычки заглядывать. Старый служка, невысокий солидный человек с короткой седой бородой квадратной формы и квадратной ермолкой, какие носили во времена процветания Бродов главы городской общины, ходил между скамьями, зажигая свечи. Он оглядел меня с удивлением: молодой человек в синагоге да еще в будний день – не совсем будничное явление. Достояв до вечерней молитвы, я вышел, купил себе пару пирожков и вернулся в свою гостиницу.
Гостиница была из средних, а моя комната – далеко не из самых шикарных. Комнату я выбрал маленькую по причине бедности своего наряда и скудности средств, а гостиницу – по той причине, что она называлась именем моего знакомого приятеля. Как я узнал позднее из разговора с хозяином, между ним и Петером Темплером, моим берлинским приятелем, не было никаких родственных связей, потому что Петер Темплер, мой берлинский приятель, был из родовитой семьи, из сыновей сыновей письмовода при кухнях княжеской династии Реусс из Тюрингии, тогда как тот Темплер, имя которого носила гостиница, был когда-то владельцем кукольного театра, а в конце жизни открыл небольшой постоялый двор для странствующих артистов, и, когда в Лейпциге построили наконец главный вокзал и его местоположение в городе определилось окончательно, один из официантов купил этот постоялый двор у наследников первого хозяина и превратил в настоящую гостиницу. Потом его расходы превысили доходы, и он обанкротился. Кредиторы продали дом, и он начал переходить из рук в руки. А затем пришел тот, у которого я остановился, арендовал это здание и снова сделал его гостиницей.
Вечером, уже в постели, у меня кончились сигареты. Я поднялся и вышел купить новую пачку. Поскольку магазины давно позакрывались, я зашел в кафе на боковой улице. Посетителей набилось так много, что некому было меня обслужить. Я стоял в ожидании, посматривая вокруг, и вдруг заметил ложечку, которая свисала на цепочке с потолка до самого столика. Кто-то сказал мне: «Чего пялишься, человече? Что, никогда не видел чайную ложечку?» – «Ложечку я видел, – сказал я. – Но ложечку, подвешенную к потолку на цепочке, не видел». – «Все хотят размешать в стакане, – объяснили мне, – да не все возвращают ложечки, вот хозяин и подвесил одну на цепочке, чтоб всегда была про запас».
Выйдя из кафе, я свернул на Герберштрассе и вскоре оказался перед неказистым домом – одним из тех старых домов позади здания главного вокзала, которые давно не ремонтировали, потому что все планировали разрушить, но не разрушали, потому что владельцы этих домов хотели заработать на их продаже как можно больше. Дом стоял здесь с тех времен начала восемнадцатого века, времен Готтшеда и Геллерта[78], когда Лейпциг насчитывал всего двадцать тысяч жителей, но в те времена дом этот украшал свое место, а теперь, наполовину развалившийся, он свое место уродовал. И поскольку дом был старый и полуразрушенный, жили в нем бедняки – люди из тех, что тут родились, тут же выросли и тут же остались жить, как жили тут их отцы и отцы их отцов. Но здесь жила также и одна состоятельная семья, приехавшая из других мест, – семья Юдла Бидера из Галиции. Живя в Лейпциге, я был у них своим человеком и даже провел с ними однажды пасхальный вечер. Какие песни я слышал тогда за их столом – их мелодии по сей день сохранились в моем сердце. А какими блюдами потчевала меня Песл-Гитл, его жена, – их вкус по сей день сохранился у меня во рту. Но больше всего запомнилось мне, как Юдл танцевал тогда со своей женой после чтения пасхальной Агады[79], а девять их дочерей танцевали перед ними, каждая – тот танец, который она выбрала для этого случая. Те сигареты, которые я курю (вы, возможно, видели их – очень длинные сигареты с коричневым мундштуком и золотистым ароматным табаком), я стал курить как раз по примеру Юдла. Так что теперь мне оставалось только радоваться, что ноги мои, пошедшие за сигаретами, сами привели меня к его дому.
В ту пору Юдлу Бидеру было за шестьдесят, но он был по-прежнему крепок, и глаза его все так же светились любовью к ближнему, хотя в них то и дело сверкала также легкая смешинка. Он состоял в тесной связи со всеми раввинами Галиции, и всякий из них, кто приезжал по делам в Лейпциг, останавливался у него. Но хотя он был человеком мирным и взыскующим мира, молиться он ходил к хасидам из синагоги имени Гинденбурга, которые, как я уже рассказывал, непрестанно затевали ссоры со своими братьями по вере. Однако в годовщину смерти Блюмы, дочери известного рабби Юдла из Брод, он произносил все положенные молитвы исключительно в Бродской синагоге, поскольку сам был из сыновей сыновей этой Блюмы.
Маленькая керосиновая лампа с длинным, потемневшим от копоти стеклом висела во дворе, и ее свет неуверенно блуждал в темноте, точно палка слепого. Я нащупывал путь среди всевозможных бочек, ящиков, коробок и полок, которые выставляли сюда на ночь рыночные торговцы, пока не добрался до лестничной клетки, а уже оттуда поднялся в квартиру Бидера. Поскольку я знал, что дверной звонок у него всегда испорчен и никаких звуков не издает, а если стучат в дверь, то и этот звук не слышен в квартире из-за домашнего шума, я просто толкнул дверь и вошел без извещения.
Навстречу мне выбежала вприпрыжку маленькая девочка – смуглая, с красивыми умными глазками – и спросила: «Кого господин ищет?» – «Твоего дедушку я ищу, моя милая», – сказал я. Она прыснула со смеха и закричала: «Слышишь, мама, этот тоже думает, что я папина внучка!»
На ее возглас вышла Песл-Гитл, жена Юдла, женщина лет пятидесяти с лишним, одетая, как всегда одевались женщины из видных еврейских семей на западе Галиции, когда в их доме собирались гости. Увидев меня, она сказала:
– Вот настоящий друг – не забывает тех, кто его любит. И мы тоже тебя не забыли, дорогой. Когда ты приехал, где остановился? Смотри, а эта война все тянется себе, да? Если так будет продолжаться, скоро весь мир, не приведи Господь, будет в развалинах. Четыре кровати наших четырех зятьев стоят пустые. А наши младшенькие тем временем растут, дай им Бог здоровья, но женихов нет, и сваты не приходят. Прямо как злобный зверь, эта война, – убивает и убивает. Лучших сыновей уже сожрала. Прямо конец всему живому. Ну, подумай, какой смысл забирать молодых и посылать их на убой? А где же наши праведники? Бросили нас на произвол судьбы, а сами молчат.
– Оставим войну, – сказал я. – Поговорим лучше о веселом. Как поживает госпожа и как поживает реб Юдл? И как поживает Блюма, и как поживает Ривчи, и как поживает Эстер, и как поживает Шейнделе, и как поживает Итли, и как поживает Тамар? И что слышно у Берты, и что нового у Рейзеле, и как дела у Аманды?
Песл-Гитл посмотрела на меня с уважительным удивлением и сказала:
– Ей-богу, один ты из всех наших друзей знаешь имена всех наших дочерей, чтоб они были нам здоровы. Мало того что ты знаешь их имена – ты еще перечислил их всех по порядку возраста.
– Как же мне их не помнить? – сказал я. – Таких красивых девушек, как у Бидеров, легко запомнить.
Песл-Гитл развела руками от восхищения. Как ей было знать, что я запомнил этот порядок просто по первым двум словам Торы[80]. Попроси она меня отличить одну ее дочь от другой, я бы не смог – все они были одинаковы, как по внешности, так и по росту и красоте.
Поудивлявшись силе моей памяти, она взяла смуглую девочку за руку и сказала:
– А это наша младшенькая. Она родилась позже всех, и мы ее прозвали Чарни[81], самое подходящее для нее имя, потому что она черная-черная, прямо, как сажа в печке. Однако признаюсь тебе, что я от нее имею, слава Господу, большое удовольствие, потому что, если бы не она, сидеть бы мне одной-одиношенькой, ведь прочие наши дочки повырастали уже, слава Господу, и каждая занята своим делом – та в Народном доме, та вечерними уроками, та рисованием, та музыкой, а та помогает людям, и ты только представь себе – сидела бы я, старуха этакая, одна во всем доме, упаси Господь. Чарни, родненькая, беги, скажи отцу – гость к нам пришел, только не говори, кто именно, а просто скажи – хороший человек пришел.
– А как вас зовут, господин? – спросила Чарни. – Не бойтесь, я не скажу папе, вы только мне скажите.
– Разве можно утаить от отца то, что ты сама узнала? – сказал я.
Она обхватила обеими руками шею матери и шепнула ей на ухо:
– Мама, как его зовут?
– Не говори «его», – сказала Песл-Гитл. – Нужно говорить «как зовут этого господина?»
– Ну, хорошо, – сказала Чарни. – Пусть будет «как зовут этого господина?».
– Если он сам не хочет назваться тебе, – сказала Песл-Гитл, – как я смею назвать тебе его имя?
– Вы просто оба не знаете, как его зовут, – весело воскликнула Чарни. – Вы оба ничего не знаете!
В этот момент в коридор вышел сам Юдл. Поначалу он приветствовал меня довольно холодно.
– Что нужно господину в такое позднее время? – спросил он. Потом присмотрелся, узнал меня, всплеснул руками и воскликнул: – Шалом, шалом! Воистину не иначе как Провидение привело тебя к нам. Я как раз только что, буквально сию минуту, упомянул твое имя. Если это не чудо, то я просто не знаю, что такое чудо. Пойдем, там у меня сидят двое дорогих друзей. Если бы они знали, что ты здесь, они бы вышли тебе навстречу с танцами и барабанами. Чарни, что это – ты до сих пор не спишь? Иди в постельку, жизнь моя.
– Папа, – сказала Чарни, – этот господин сказал, что ищет моего дедушку.
Юдл погладил ее по голове и повернулся ко мне:
– Вот, в тот самый день, когда я достиг шестидесяти лет и понял, что уже не умру преждевременной смертью за грехи свои