Римма не спешила произнести их. Как подействует на кормящую мать известие, которое она готова обрушить на её голову? Сейчас её имя не фигурирует в деле, и, если Римма подымется и уйдет, никто не станет таскать её по судам. Но Качманов…
— Вас беспокоит, что у меня пропадёт молоко?
Поразительно, с первого взгляда она показалась Римме такой юной. Почти девочкой.
— Нисколько. Я адвокат, и меня прежде всего волнует судьба моего подзащитного. Качманов избил человека, — сказала она.
Балалайка склонила голову в другую сторону и, когда Римма неприязненно взглянула на неё (она с детства не любила собак), вильнула хвостом.
— А что вы от Людки хотите? — произнесла мать. По-прежнему неподвижно и прямо сидела она, как деревянный идол.
Пока Римма собиралась с ответом, Люда задала‑таки вопрос, который она ожидала:
— Кого он избил?
— Одного человека, — уклончиво ответила Римма. — Я знаю, что вы были знакомы с ним, и хотела узнать кое-что. Это может понадобиться при защите.
Рисковать судьбой Качманова она не имеет права, но и эта девушка…
— Он Иванюка избил? — сказала Люда, скорей утвердительно, нежели с вопросом.
А Римму пытал немигающий жёлтый взгляд матери: неужели вам не жалко её? Неужели вы явились сюда, чтобы мучить её? Мало разве перенесла она?
Римма поправила очки.
— Иванюка, — ответила она. — Когда вы в последний раз видели его?
— Кого? — спросила Люда.
— Качманова.
— Девятого августа.
Нестерпимо хотелось курить. Римма отчётливо выговорила:
— Он спросил, чей это ребёнок?
Люда опустила глаза.
— Да.
Палачом почувствовала себя адвокат Федуличева. А Иванюк… Если раньше он был просто истцом, просто потерпевшим и ничего, кроме профессионального внимания, не вызывал к себе, то теперь все изменилось. В понедельник она будет не только защитником Качманова, но и обвинителем Иванюка. Быть может, обвинителем даже больше.
— Вы смогли бы повторить это послезавтра на суде?
Телом ощущала Римма слева от себя замершую, все впитывающую в себя, готовую, в случае чего, броситься на помощь мать. Вот–вот раздастся её голос — голос идола, обретшего вдруг дар речи. Римма не ошиблась.
— Ни в какой суд она не пойдёт. Пусть другие судятся, а нам ничего не надо. У Егорки все есть.
Но Римма ждала, что дочь скажет. Та не поднимала глаз.
— Речь идёт не о вашем сыне, — сухо разъяснила адвокат. — Решается судьба Виктора. От ваших показаний зависит многое.
И снова — мать:
— Никакие показания мы давать не будем. И суд нам не нужен. У Егорки есть все. Не надо нам ничьей помощи. Вырастим.
Римма даже не взглянула на неё.
— Виктора обвиняют в хулиганстве. Просто в хулиганстве. Ни он, ни Иванюк ваше имя не упомянули. Один из трусости, другой из благородства. Если мы докажем суду, что побуждения были отнюдь не хулиганские, это смягчит его участь.
Так и длился этот диалог. Римма обращалась к бессловесной, замкнувшейся девушке, а за неё отвечала мать.
И вдруг Люда вскинула голову. Прежде чем слуха Риммы достиг тоненький плач ребёнка, она выскользнула из комнаты. Следом метнулась Балалайка. Замолчавшая Ульяна Алексеевна ревниво вслушивалась. Когда голосок, захлебнувшись, смолк, она продолжала:
— …А в суде он тем паче не признает, что это его ребёнок. Я ведь сама говорила с ним. Да, — с достоинством подтвердила она, потому что Римма наконец повернулась к ней. — Говорила. Я ей не стала передавать, а он мне знаете что сказал? Откудова, говорит, я знаю, что это мой. Так и сказал. Бесстыжие, говорю, твои глаза, она ведь с тобой ходила, ни с кем больше. А это, говорит, неизвестно. Я не отрицаю — ходила со мной, но, может, и ещё с кем, почём я знаю. С Витькой встречалась, говорит? Встречалась. А в армию ушел — со мной стала. Знаете кто, говорит, ваша дочь? Вторая буква. Только он не «вторая буква» сказал, а по–другому. И Виктору, говорит, так и скажу, когда демобилизуется. На ком жениться, дурак, собрался? На второй букве. Это Людка-то — вторая буква!
«Если б сопротивлялся!» — вспомнила Римма. — «Он стал мерзости говорить».
— Он сдержал своё слово, — сказала она.
— Какое слово?
— Сказал все Виктору. За это тот и избил его.
— Правильно сделал. Какая же она вторая буква! Поверила ему, голову потеряла. Я вон старая, да и то… Когда с Виктором ходила, сердце ёкало — молодёжь нынче знаете какая? А тут спокойна была — интеллигентный, воспитанный. Вы видели его?
— Видела, — сказала Римма. Ей не нравились женственные красавчики типа Иванюка, но она понимала, что не одной Люде мог он вскружить голову.
— Цветочки носил. На пианино играл. Я не слыхала, у нас нет пианино — гитара только, и то без одной струны. Васька бренчит, когда под мухой. Из‑за этого‑то пианино Людка и ходила к нему — музыку слушать. Дослушалась!
— Ругали вы её? — спросила Римма.
— Людку‑то? А как же не ругать? По морде надавала.
С удивлением смотрела на неё Римма. А та словно мысли её прочитала.
— Вы не глядите, что я такая плюгавенькая на вид. Я и своему поддаю. Ваське. Василию Егоровичу. Когда под этим делом приходит. Он шофером у меня, продукты возит, так ему часто перепадает. А мужик откажется разве? Сколько дай, столько и вылакает. — Она помолчала и прибавила: — Я ведь удмуртка сама. Из Удмуртии. Не бывали в Удмуртии?
— Нет, — сказала Римма.
— Из Удмуртии… — повторила Ульяна Алексеевна. — А их трое у меня, — сказала она. — И все девки. Одна девка, другая, третья… А тут вдруг — внук. Васька‑то мой, Василий Егорович, на радостях чуть прав не лишился. Летит на машине, чтобы мне сказать, а я как раз в больницу иду. Увидел, сигналит мне, остановился где нельзя. — С трудом верилось Римме, что говорит она о том мрачном мужчине, что по первому требованию своей крохотной жены поплёлся звать дочь, — Вы думаете, Егорка помешает кому? Людке помешает? Я ей сразу сказала: не бойся, Людка, коли полюбит, и с ребёнком возьмёт, а если сложности будут, у матери с отцом тоже руки–ноги есть.
— Но ребёнку нужен отец, — не очень твёрдо проговорила Римма. Случись у неё такое двадцать лет назад, мать на порог не пустила бы. «Где нагуляла, туда и иди».
— А что отец? Чем Васька ему не отец? Василий Егорович? Да он с ним больше, чем с девками своими, возится. От тех нос воротил. Сына ему, видишь ли, давай, сына. Вот пожалуйста — сын.
А она бы? — подумала о себе Римма. Если б с её Наташкой приключилось подобное? Не с Наташей, уличила она себя, а с Наташкой — так она никогда ещё не звала дочь, даже мысленно. Приняла б, конечно, но разве так? Смирив себя, переступив через себя и, хотя по-прежнему высоко или выше ещё держала б голову, втайне страдала бы — и за дочь, и за себя, и за ненужного этого ребёнка.
— Суд в десять, — сказала она. — Если ваша дочь решит дать показания, в половине десятого она должна быть у меня. Моя фамилия Федуличева.
У дома ей встретилась Оксана. Неспешно шествовала она в лёгком брючном костюме: на черном фоне — острые белые зигзаги. Эффектно, но в общем‑то наряд для женщин, у которых есть основания скрывать ноги.
В упор глядела она на Римму — та чувствовала это, хотя и не смотрела на неё.
— Вы опоздали, — услышала она.
Римма придержала шаг.
— В каком смысле?
По накрашенным губам скользнула улыбочка.
— Ваш муж только что уехал. — Удивительно, что она не сказала «бывший муж» — это бы так соответствовало её тону.
— Я видела его, — ответила Римма и прошла мимо.
Мать в кухне чистила морковку — она грызла её регулярно, дважды в день, чтобы сохранить зубы, которые и без того были в идеальном состоянии.
— Наташа дома? — спросила Римма, бегло просматривая лежащую на холодильнике почту. Было два письма — оба из колонии. Чаще её подопечные писали на адрес консультации, но некоторые, неведомым для неё образом разузнав адрес, слали сюда.
— Пока дома, — выдержав паузу, многозначительно отвечала мать. — Будешь обедать? Или сыта?
Значит, о ресторане известно уже — Наташа проболталась. Не принимала она всерьёз своей грозной бабушки со всеми её нравоучениями, дисциплиной и моральными устоями — брякала что в голову взбредёт. А разве могла эта суровая старуха, ни разу в жизни не нарушившая своих железных правил, простить дочери этакую беспринципность? Пойти обедать, и с кем — с человеком, который так коварно обошёлся с нею!
— Сыта, — положив письма, ответила Римма.
В их комнате творилось бог знает что. Настежь распахнутый шкаф, какие‑то свёртки на столе, смятая бумага валяется, на стульях развешаны платья. Прокатавшись с отцом по магазинам, Наташа навёрстывала время: как и Римме, к шести ей было (по–видимому). Оксана — та ушла уже, теперь их очередь. Римма мысленно усмехнулась. Не хватало ещё, чтобы мать с дочерью на свидание на пару ходили.
Наташа, в трусиках и лифчике, бросилась показывать подарки Павла. Мохнатый белый свитер под горло, босоножки и—самое главное! — замшевая сумка на ремне. Из‑за неё‑то и задержались — очередища была.
— Ну как?
Римма слабо улыбнулась:
— Хорошо.
Неужто и она будет вот так торопиться сейчас, гадать, что идёт ей, а что нет?
Наташа расценила эту улыбку по–своему. Озабоченносочувственным сделалось её лицо.
— Как твои дела?
— Хорошо.
— Ты видела эту девушку?
Но не это волновало её сейчас — другое: в каком виде предстанет через полчаса перед своим мальчиком.
— Видела.
— И что? — Наташа, не глядя, поглаживала сумку. — Красивая?
Римма села, с усилием стала снимать туфли.
— У неё сын, — сказала она.
Рука, что ласкала сумку, медленно опустилась.
Чей?
— Иванюка, — ответила Римма. — Того самого…
— Я помню, — перебила Наташа. — Она даст показания?
— Не знаю. — И вдруг спросила неожиданно для себя: — Ты бы дала?
Дочь задумалась. И хотя взгляд её не изменил направления, уже не на Римму был он устремлен — сквозь неё. Что‑то видел он там, недоступное матери, сравнивал, подставлял другого человека на место Качманова. Или Иванюка? — тревожно мелькнуло у Риммы.