До свидания, Светополь!: Повести — страница 3 из 106

провинцию, а на самые задворки убогого городка, красиво и без всяких на то оснований наречённого Светополем.

Задним числом я понимаю, как одинока была эта насторожённая, похожая на нахохлившуюся птицу девочка в столичных платьях. Барачных чуралась, привести же кого‑нибудь из школы не могла, потому что все узнают тогда, где живёт она. А квартиры им все не давали и не давали, хотя таким значительным человеком был её отец (тут мы безоговорочно соглашались с ней — у детей своя служебная иерархия). Тогда‑то, видимо, и приобрело её остроносое личико сегодняшнее брезгливо–недоверчивое выражение.

На обратном пути — из Москвы я тоже ехал с нею — она на моих глазах отчитала санитарного врача, когда та сделала замечание, что у них не первой свежести халаты. «А вы постойте тут смену, тогда увидим, какой вы станете. Все поезда на солярке давно (она имела в виду кухни вагонов–ресторанов), а мы угольком топим. Да и тот дрянной дают. А хочешь хороший — трёшку гони».

Жаловалась, что теряет квалификацию: одно первое, одно второе, и ни омлета сготовить, ни испечь что‑нибудь… Крашеные волосы слегка приподнялись, и она больше чем когда‑либо напоминала птицу/причём птицу немирную, к упорной изготовившуюся обороне. Ничего общего с той рыжеватой, в кокетливой столичной блузке девушкой, которая с неприступным видом стояла на танцплощадке отдельно от всех. Увы… Не принц подходил к ней, не заезжий москвич, транжирящий в южном городе Светополе командировочные деньги, а местный шалопай, и был при этом так бесцеремонен, что приходилось обращаться за помощью к Славику. К Славику из барака — так звали его в городе.

Помню, как изумлённо смолк оркестр, когда в разгар вечера запрыгнул он на деревянную эстраду с гармошкой в руках, в брюках клёш (тогда ещё это считалось шиком, хотя Тася утверждала, что в Москве уже все носят узкие) и в тельняшке под расстёгнутой рубахой. Он мечтал о море и, убегая из дома, что было распространено тогда среди светопольских мальчишек, однажды доплыл на пароходе аж до Одессы. Оттуда его доставила милиция. Как смотрели мы на него! Славик курил дешёвые папиросы, которые небрежно доставал из коробки «Казбек» (папиросы же были «Север») и походя вворачивал в речь то Дерибасовскую, то Молдаванку, от одного звучания которых захватывало дух.

О сносе барака тогда ещё говорили как о далёком будущем, но все знали, что рано или поздно это случится. А жизнь шла и шла себе — но ещё не настоящая (так полагали), ещё только увертюра, вступление к ней. А раз так, то и беды ещё не беды, чего, между прочим, о радостях не скажешь.

Настоящая жизнь! Завяжет наконец с пьянкой дядя Яша, Славик образумится, пройдёт ревматизм у Лидии Викторовны, супруги Потолковы начнут жить в мире и согласии, а Жанна перестанет хромать… Вот только снесут барак! Вот только, дай бог, получим квартиру!

Получили. И мало–помалу убедились с пугливым разочарованием, что надежды, которые втайне лелеялись столько лет, не спешат оправдываться. Не только не завязал дядя Яша, но с новой силой начал — то новоселье, то свадьба (первую скромно сыграли «наши голубки») — и умер на скамейке у подъезда, где сиживали по вечерам с семечками и разговорами, как когда‑то — на террасе барака. Славик на поминках отца растянул гармошку— образумился! Не прошёл ревматизм у Лидии Викторовны, а супруги Потолковы по–прежнему цапались за закрытой дверью, на людях же были преисполнены любви и взаимного внимания. Не перестала Жанна хромать. И роз на балконе не развела, хотя балкон был, и именно на втором этаже, как просила. «На кой черт он, дом этот!» — проронила однажды, а когда Лидия Викторовна, не веря собственным ушам, уточнила: «Что же, лучше в бараке жить?» — Хромоножка улыбнулась сквозь дым толстыми губами: «Лучше! Там хоть ждали чего‑то».

Она с детства была склонна к созерцательности и, следовательно, философствованию. Много раз видел я её на пустыре за Ригласом с книгой в руках — козу пасла. Звали это превредное животное, кажется, Люськой. Меня она не подпускала к себе, но, как выяснилось, не только меня. Даже свою маленькую хозяйку не слишком жаловала, хотя та украдкой от матери делилась с ней скудными лакомствами: то ириской — они продавались тогда поштучно, то печеньем, то «микадой», как, не знаю почему, называли у нас вафли. Коза, щекоча бородкой ладонь девочки, серьёзно и молчаливо пожирала эти кондитерские шедевры, а в благодарность давала погладить себя. Но вот эту буколическую сценку увидела мать и ещё ту устроила дочери головомойку. Не ирисок пожалела — молока, которого, оказывается, Люська стала давать меньше, поскольку сладости перебивали ей аппетит и она, гурманка, ленилась после щипать траву. Тут ей можно было посочувствовать: трава на пустыре росла жёсткой и короткой, этакими серыми от пыли кустиками.

Я водил сюда козлёнка, которого бог весть откуда привезла бабушка и который также исчез потом неведомо куда. Здесь мы и беседовали с худенькой и бледнолицей девочкой про разные козьи дела. Она рассказывала, как хлопотно доить Люську, когда мамы нет дома, — а её не бывало зачастую, по больницам скиталась. Затаскивали козу в сарайчик (они лепились за бараком), крепко привязывали — и рога, и ноги, а хвост — единственное, что оставалось свободным, — держала Жанна, пока старшая сестра возилась с выменем. «Хвост‑то зачем?» — недоумевал я. Хромоножка виновато улыбалась. «Я шучу», — и её карие глаза смотрели на меня робко. Отчётливо помню своё удивление: хромая, а шутит.

Она много читала — даже на пустыре я не видел её без книги. Никогда не забуду, как вдохновенно говорила она о стране, где всем заправляют козы. Я, конечно, слышал о Гулливере и, кажется, уже прочёл детское, адаптированное издание свифтовской книги, Жанна же, судя по тогдашней нашей беседе на пустыре, знала её всю. Именно на неё ссылалась она, говоря про страну лошадей, а коли есть у лошадей своя страна, то почему бы её не иметь и другим животным? Козам, собакам, коровам, кошкам и так далее.

Я ухмылялся. Я был реалистом и немного скептиком — как всякий здоровый ребёнок, провести которого — при всей его готовности верить в чудеса — не так‑то просто.

Ах, если бы хоть немного этого скептицизма Жанне — той, маленькой, из теперешних взрослых запасов её, поистине безграничных!

С Зинаидой они дружили. Это был союз, основанный не на сходстве натур, а на их противоположности. Какие там козьи страны! — Зина и в реальные‑то не верила, в разные там Турции и Италии. Москва, о которой с упоением повествовала Тася, не задевала её воображения. Словно где‑то на другой планете располагалась она — с Кремлём, универмагом, посреди которого бьёт фонтан, с подземными поездами. Её это не трогало. Вот Светополь, барак, школа (отчасти), горсад — это был её мир, тут она принимала близко к сердцу все.

К танцам Жанну пристрастила она. Когда та, попунцовев, заколебалась было: «Как же я…» — Зинаида: «Из-за ноги, что ли? Ну и что? Не в штандор же играть». Эта спокойная и грубая прямота подействовала лучше всякой дипломатии. Жанна пошла. И сразу же убедилась в правоте своей здравомыслящей подруги. Приглашали напропалую, и вряд ли кто из кавалеров заметил её хромоту. Танцевали тогда в основном танго —очень медленно, томно, в тесной толпе, которую едва вмещала маленькая площадочка с дощатым настилом, освещённая голыми лампочками и окружённая забором, через который мы запросто перемахивали. Ребята курили. На некоторых были «бабочки», а на груди у девиц красовались бумажные цветы. Какие там па! — негде повернуться было, но вдруг бац! — словно бомба взрывалась. Взрывалась, раскидывала всех, и посреди образовавшегося круга мутузили друг друга двое, а то и трое не поделивших даму кавалеров.

Я точно знаю, что однажды дамой, из‑за которой вспыхнула потасовка, была наша Хромоножка. Вот какой успех имела она на танцах! Мудрено ли, что книги, а вместе с ними утопические козьи страны потеснила действительность, которая, оказывается, не всегда была такой уж пресной.

Существовала тогда почтовая игра. Ты получаешь письмо, чаще всего от незнакомого человека, и в нем, кроме обратного, сообщалось ещё четыре адреса, по каждому из которых надо было написать, дав, в свою очередь, четыре других. Если бы все соблюдали эти хитрые правила, то, глядишь, через месяц–другой вся страна была бы втянута–в грандиозную и нелепую переписку. Но соблюдали не все. Зинаида, например, получив такое послание, молвила: «Чепуха какая!» — разорвала медленно и выбросила. А Хромоножка написала. И не кое‑как, а со старанием и надеждой. Хорошо написала и получила ответ — из Псковской области. И тут началось…

Я не видел Жанниных писем — только его, она бросила мне их со словами: «Познакомься, писатель. Может, и сочинишь чего. А то все про Станислава Рябова да Римму Федуличеву. Значительные личности, а? А ты про нас напиши. Про Хромоножку…» И с насмешливой улыбкой грузно опустилась на застеленную ситцевым покрывалом тахту. Курила, щурясь, и как было поверить, глядя на неё, что эта толстая женщина в крупных бусах — та самая мечтательная пастушка, что вдохновила молодого солдатика на удивительные послания.

Мы сидели вдвоём в чистенькой комнате, дверь на балкон была открыта. Рядом с тахтой стояла этажерка с книгами — старая, ещё барачная, и книги тоже старые — новые достать было негде. А прежде покупала, причём хорошие книги — я просмотрел их с пристрастием. Тут были и Пушкин, и Алексей Константинович Толстой, и Лев Толстой, и Мопассан — двухтомник. Я искал Свифта, но не нашёл — стало быть, брала в библиотеке или снесла в букинистический, когда наступили трудные дни.

Они наступили после смерти матери. Людмиле едва исполнилось восемнадцать, она уже училась в мединституте, а Жанна только–только перешла в седьмой класс. Они были похожи: та же бледность, тот же округлый подбородок, такие же колечки тёмных волос, а в карих глазах — одинаковая вопрошающая ласковость. Сейчас сестры выглядят ровесницами, даже Людмила, пожалуй, помоложе, хотя разница между ними четыре года. Жанна заканчивала девятый, когда у сестры родился сын. Но паспорт у неё уже был, и она, не задумываясь, пошла работать — только бы Люда не бросила института, только бы малыш, «барачный мальчик», у которого не было отца, ни в чем не нуждался.