Они ушли от мерзкого Автандила и через минуту заснули в объятиях друг друга. Юрка проснулся от шума, вскочил, ему показалось, что кричали: «Пожар!» Приподнялась и Маша, пробормотала что-то спросонья, сонно моргая:
— Мне как-то и не очень хотелось спать. А мы что, горим?
Вместо ответа Юра протянул ей руку, помог встать. Они вышли в коридор: повсюду метались языки пламени.
— Беги вниз! — крикнул он, а сам побежал проверять палаты.
На третьем этаже их было всего три. Все они оказались пустыми. На втором этаже стояла непроницаемая пелена дыма: здесь горело уже давно. Схватив подвернувшийся табурет, Юра стал крушить окна, слыша, как радостно реагируют внизу больные. В едком тумане он обнаружил трех надсадно кашляющих стариков, схватил их за шивороты, вытолкал к лестнице, потом высунул голову в окно, чтобы набрать свежего воздуха. Но дым валил со всех сторон, и Юрка понял, что сейчас потеряет сознание и никто его не спасет. «Подыхаю», — понял он, теряя сознание, усилием воли добрался до лестницы и рухнул, покатившись вниз. Из задымленного вестибюля его вытащил Автандил, положив на плечо, как скатанный ковер. На свежем воздухе Юрка тут же очухался, откашлялся, вытер слезящиеся глаза… Больные неистовствовали, восторженно кричали, хохотали, показывая растопыренными пальцами на пожарище, но большинство трагически переживали случившееся. Кто-то истошно кричал:
— Крякишну забыли!
— Что за Крякишна? — спросил Юрка.
— Из двадцать пятой палаты, — ответила тихая больная по имени Анна. — Она обезножела.
Юра обнаружил ее под кроватью — или свалилась, или пряталась от огня. Он вытащил ее, легкую, как макаронину, на руках понес к выходу. Он уже ничего не видел, только ощущал свои последние, какие-то ватные шаги. Глаза не видели, в голове молотили пудовые колокола, грудь раздирало, и, кажется, кто-то тыкался в спину… Очухался он на траве.
Дом догорал.
Юре сказали, что видели, как Маша выбегала из здания. Грязные, перекошенные, еле узнаваемые лица утверждали, что она опять забегала туда — и вроде вновь возвращалась. Он бродил по черному полу, еле волоча ноги, голова раскалывалась, не хотелось думать о том, что будет через час, через пять часов, когда встанет вопрос о кормежке, через двенадцать, когда эту нервную, аморфную, безучастную, дикую ораву надо будет укладывать спать. Он слонялся из угла в угол, заглядывал в палаты и пока смутно осознавал трагизм случившегося. Вдруг его затуманенный взгляд наткнулся на что-то ужасное. В последней палате второго этажа, под кроватью, на которой осталась обгоревшая труха, он заметил некое подобие полусожженной кучи мусора. И тут же понял: это обгоревший труп! Черная голова — головешка, скрюченная фигура, руки… Страшнее он ничего не видел. Юрка закричал, опрометью бросился вниз.
— Где Маша? Где Маша? — повторял он лихорадочно, не веря, что эта безобразная кукла может быть… Он вздрагивал всем телом, расталкивал полуживые бесчувственные тени. Всхлипывая и повторяя одно и то же, он несколько раз обошел вокруг здания, но Маши не было, и никто не мог сказать, где она.
Тогда он решил посчитать людей, чтобы выяснить, все ли на месте. Однако больные никак не могли понять, что от них требовалось. Появились инициативные помощники, которые перетаскивали вяло соображающих с места на место. В результате Юра мог довольствоваться лишь картиной бессмысленного брожения среди возгласов и ругани…
— Какая сволочь подожгла больницу?
— Разве ты не знаешь? — округлил печальные глаза Сыромяткин.
— Пиросмани поджег, — пробурчал вымазанный в саже Карим.
— Где этот гад, я убью его! — затрясся в бесполезном гневе Юра.
Хамро решил, что пора приготовить коронное блюдо каждого азиатского человека — плов. И да простит ему Аллах, что сделает он его из свинины. В конце концов на войне не выбирают. Он пошел на базар; торговали не более десятка человек. Он выменял на старую солдатскую шапку пакетики с кинзой, зирой, красным перцем двух сортов — жгучим и сладким, барбарисом, еще одному ему известными приправами, прихватил пару головок чеснока. Морковка, рис на полковом складе еще оставались, и, пока это все не исчезло, он сделает такой плов, какой эти русские офицеры ни разу в жизни не ели, хоть и живут тут по десятку лет.
К священнодействию он приступил после четырех дня — чтобы уставшие за день люди смогли, не торопясь, за разговорами, оценить качество блюда и его, Хамро, кулинарное мастерство. Тревога, нервный азарт преобразили его, что сразу приметил Костя Разночинец, которого притянули за здание санчасти необычайные запахи.
— Кашеваришь? — спросил он, начальственно прищурившись.
Хамро не ответил.
Костя хмыкнул и ушел, поняв, что его подопечный «творит», а так как он и сам был творческой личностью, то не стал докучать расспросами.
Аромат плова потихоньку окутал всю округу; люди останавливались, настороженно-чутко шевелили ноздрями, вдыхая священный дух. Даже выстрелы утихли, и, если б риса и мяса было вдосталь, может, и война исчезла бы, проклятая.
Вечером за столом собралась почтенная публика: Костя Разночинец, рядовой Чемоданаев, майор Штукин, Фывап Ролджэ с оператором Сидоровым, начальник разведки Козлов. Неожиданно из тени выплыл товарищ Угурузов. Для Хамро, который не знал, что начальник тюрьмы уже давно отсиживался в полку, это, конечно, было не очень приятной неожиданностью. Но он не подал виду и радушно, как хозяин, пригласил:
— Прошу к столу, гражданин начальник.
Угурузов, разумеется, сразу признал своего подопечного, расплылся в демократической улыбке.
— А я вот чувствую, пловом пахнет, дай, думаю, погляжу… — произнес он, присаживаясь на свободное место.
— И правильно сделали, гражданин начальник, — похвалил Хамро.
— Да брось ты, Хамро, так официально. Зови просто: товарищ полковник или даже по имени-отчеству… Мы же тут все свои!
Обласканный Хамро принялся раскладывать плов по тарелкам, первому положил Косте, но тут Штукин резонно заметил:
— Подожди, надо командира позвать. Давай, Костя, дуй за ним, раз ты здесь хозяин.
Костя вылез из-за стола, пошел в штаб. Минут через пять он вернулся с откупоренными бутылками.
— Коньяк, — пояснил он. — Из стратегических запасов командира.
Лаврентьев появился вместе с Ольгой. При его появлении все встали, даже Фывапка. Евгений Иванович сел во главе стола, Ольгу посадил рядом с собой.
Все дружно выпили и набросились на плов, опустив носы в миски. Хамро украдкой огляделся: поглощали исправно. Впервые за последние годы он почувствовал себя человеком на своем месте.
— Поговорим о любви… — произнес командир и поднялся. — Когда-то нашей Олечке я сказал: «Любовь к женщине — это такая частность по сравнению со всей несоизмеримой способностью человека, то есть мужчины, к любви». Я даю возможность всем присутствующим в течение пятнадцати секунд оценить глубину этой мысли. — Командир поднял руку с часами и по истечении времени спросил: — Кто хочет высказаться?
Оля встревоженно посмотрела на Евгения Ивановича.
— Очень верная мысль! — поспешил высказаться Костя.
— Одно другому не мешает, — перевел ответ Фывапки Сидоров.
— А сам как думаешь, не мужик, что ли? — рявкнул Лаврентьев.
— Наверное… — пожал тот плечами.
— Мысль глупа и вредна, — подвел итог обсуждению командир. — В чем я и сознаюсь перед Олечкой. Любовь к женщине — это главное, а остальное — уже частности. Потому что мужчина, не способный любить женщину, не сможет любить все остальное, что вообще можно любить. В этом я и признаюсь, Олечка.
— В чем? — еле слышно, одними губами, спросил объевшийся пловом единственный солдат полка.
— Оля, я признаюсь в том, что люблю вас. Говорю при всех. И хочу жениться…
— Вы с ума сошли, — скороговоркой произнесла она и выскочила из-за стола.
Командир проводил ее веселым взглядом, поднял стакан:
— За любовь мы и выпьем!
Фывапка, которой перевели содержание последней тирады, захлопала в ладоши.
Командир выпил, опустил стакан, бросил Штукину:
— Пройдусь по территории.
Он не стал догонять Ольгу, все, что надо было сказать сегодня, он уже сказал. Пусть подчиненные пошушукаются, попьют коньячку, а завтра он даст им за что-нибудь крупный нагоняй. Просто так, чтобы не думали, что у него слишком уж душа нараспашку. В конце концов признание было нужно ему и, возможно, Ольге. Все остальные должны благоговейно воспринять информацию, доведенную командиром. «Пусть Ольга, черт побери, прочувствует, что такое первая полковая дама… — подумал он. — Жаль, что не оценила его порыв. Может, подумала, что это оригинальничанье. Но разве такими вещами шутят?»
Еще утром Лаврентьеву и в голову бы не пришло то, что он сделал вечером. Спонтанное признание — это вспышка искренности человека. Правда, потом может прийти сожаление; человек — противоречивая скотина: особенно это свойственно мужчинам. «В такой ситуации я, наверное, похож на фюрера, который учудил жениться перед тем, как отправиться на тот свет» — пришла аналогия.
…На следующий день после дежурства Ольга закрылась в своей комнатушке в штабе. Отдых она ненавидела еще больше, чем дежурство: все теряло свой смысл, казалось временным, непостоянным, никому не нужным. Все жили в мире ожиданий, как на вокзале, где у каждого свой поезд — судьба, которая вывезет каждого в свою сторону и в назначенный час. Офицеры ждали замены, чтобы уехать и никогда больше не возвращаться «в эту дыру». Мятущийся Лаврентьев, кажется, постепенно сходит с ума, но сходит вполне рационально. Он мечтает заменить всех ветеранов и сохранить какое-то подобие полка. «Сидим на пороховой бочке, улыбаемся, на что-то надеемся… Женька просто спивается. Алкоголик! Здесь все алкоголики. И почему-то именно они объясняются мне в любви. Другие не объясняются. Если им что-то и надо, то гораздо более приземленное, например одна ночь с экстазом. Как все мерзко!.. Правда, никто не осмеливается. Боятся… Я командирская шлюха, которая ни разу с ним не спала. И поэтому все равно шлюха».